Тони вышел и сел с трубкой в зубах в маленьком садике, засаженном розами. Он снял фуражку и посмотрел вокруг себя. День был великолепный, он чувствовал это, но, боже, до чего бесконечно тянулись теперь дни! Мозг его начал работать над разрешением все той же задачи, которую он никак не мог решить. Жизнь его была изуродована. Смерть Фай повергла его в пропасть, из которой не было спасения, он бился в ней, ища исхода, и только ранил себя.
Ему казалось, точно его обманули и поступили с ним страшно несправедливо. Если природа требовала, чтобы два существа для своего совершенства сливались в одно, было невероятно, чудовищно, чтобы вдруг, без всякой причины, это слияние могло быть нарушено и жизнь одного из них исковеркана и оставлена ему лишь для того, чтобы он жестоко страдал.
Странным и непонятным казалось то, что до женитьбы он жил один и чувствовал себя довольным и счастливым. Теперь он вновь был один, но, увы, какая разница! Мозг его был подавлен горем, и он чувствовал себя выброшенным из среды людей.
Его знакомые выражали ему свою симпатию и сочувствие его горю, а он думал: «Какое им до меня дело? У них есть дом и все их обычные интересы, к которым они через час вернутся, и им не понять моего положения. Я хорошо это знаю, так как сам был таким же».
Ему неприятно было слушать, как другие говорили о Фай; эти разговоры будили в нем какое-то ревнивое чувство. Само место раздражало его; здесь каждая комната напоминала о прошлом, о Фай, которая была одной из женщин, оставляющих отпечаток своей личности на всем, что их окружает.
Многие интересные женщины не обладают этим свойством, вероятно, оттого, что яркая индивидуальность почти всегда соединяется с некоторой сухостью, а для того, чтобы быть способной, так сказать, пропитать окружающее обаянием своей личности, женщина должна обладать большой нежностью. Фай всю себя отдала обязанностям супруги, и для нее дом значил очень много.
Их дом и раньше был прекрасен, но она сумела внести в него уют. Во многих комнатах были собраны коллекции самых разнообразных вещей. Фай обожала коробочки и веера и любила коллекционировать маленькие модели обуви всех тех мест, по которым она сама ступала ногами во время своих путешествий с Тони; всюду лежали миниатюрные коробочки – эмалевые, черепаховые, украшенные драгоценными камнями, – в некоторых сохранились папиросы; веера были в оправе и без оправы.
Тони также иногда покупал для нее коробочки, Фай всегда благодарила его за то, что он думал о ней, и хвалила его выбор, но так как он ровно ничего не понимал в этих коробочках и знал только, что они бывают круглые, квадратные, продолговатые и что они открываются и закрываются, то самые неудачные из них с течением времени исчезали.
Он продолжал сидеть в саду; от улицы по дорожкам протянулись длинные тени; на конюшне пробили часы, и этот одинокий звук еще больше подчеркнул печальную тишину вечернего часа.
Чувство беспредельного одиночества и полного отчаяния окутало его, точно непроницаемой пеленой.
На него напал страх. «Я ничего не могу с этим поделать; я не могу уйти от этого; я должен всю жизнь влачить это за собой». Ему казалось, точно кто-то похитил у него всякую надежду, оставив ему лишь ужас переживаемых минут.
А жизнь будет идти своим чередом! И подумать только, что многие считают ее особой, дарованной нам милостью.
Из дома вышел Ник; он постоял, освещенный последними солнечными лучами, и медленно направился к Тони.
Он подошел к нему, сел у его ног и стал смотреть в сторону. Тони взглянул на собаку и почувствовал что-то дружественное в этом маленьком существе с хохолком жестких белых волос около ошейника. Он назвал терьера по имени, погладил его по спине, и Ник, на минуту встретившись с ним глазами, прижался к его ноге.
С неба опускалась ночь, окутывая землю темным покрывалом. Они продолжали сидеть так вдвоем; Ник своим телом грел ногу Тони, и ему казалось, что собака хочет выразить ему свою симпатию, свое сочувствие.
У Тони был ревматизм; трава становилась сырой, но он не замечал этого и не шевелился.
Наконец он встал, Ник тоже осторожно поднялся, и они медленно направились к дому.
– Итак, решено, – сказал Тони. – Я уеду возможно скорее. Я не могу оставаться здесь. Ничто меня здесь не держит. О детях позаботятся. Сидеть так целыми днями, а ночи лежать без сна – нет, я больше не могу! Решено…
Глава 5
Пообедав, Тони велел подать автомобиль и отправился в Пойнтерс. Это был дом, стоявший на самом краю его владений; в нем жила его тетка, миссис Стаффорд, которую по ее просьбе родственники и весь свет называли просто Джи.
Джи приняла Тони в столовой, где она заканчивала свой обед так, как заканчивал его ее отец до нее, а его отец до него, – прекрасным портвейном и грецкими орехами. Когда вошел Тони, она махнула рукой дворецкому, маленькому, сморщенному человеку, чтобы он вышел.
Джи гордилась своим умением жить, непринужденностью своей речи и знанием людей.
В этот вечер на ней было платье, похожее на мужской придворный костюм, которое ей очень шло. Она была небольшого роста и тонка, ее поседевшие волосы были коротко пострижены и стояли щеткой, что тоже странным образом шло ей. У нее были чудные темные глаза, которые она подводила, отчего они казались еще темнее; сорок лет она употребляла одни и те же духи, которые по ее заказу изготовляла какая-то французская фирма.
– Ну что, бедный мой? – обратилась она к Тони своим приятным голосом. – Готова держать пари, ты приехал сообщить мне, что ты хочешь удрать и просишь меня присмотреть здесь за всем.
– Вы правы, именно так, – ответил Тони.
– Выпьешь немного портера? Нет? Ну так виски. Пожалуйста, выпей чего-нибудь. Нынешнее поколение мужчин приводит меня в отчаяние. Мы, или, вернее, они, должны принять меры, иначе на них падет ответственность за гибель лучшей страны в мире, которая будет задавлена выскочками, колониями и волнующимися республиками. Твой отец пил, и дед, и прадед, и прапрадед, и тем не менее ты произошел от них… Ну, что скажешь?
– Я не могу больше выдержать, Джи, – сказал Тони. – Может быть, это малодушие, мне все равно, но я выбился из сил. Я телефонировал в город и повидался с Кокрэном в клубе, он поедет со мной.
– Куда?
– В Африку, в Индию, все равно! Куда бы то ни было.
– Для тебя это самое лучшее. Почему бы тебе не сделать ту же экскурсию, которую я предприняла в девяносто шестом году? Я могла бы дать тебе и карты, и все необходимые указания.
– Да, можно бы, – рассеянно сказал Тони.
Джи помешала свой кофе.
– Да, я думаю, для тебя это будет лучше всего. Считай это дело решенным. Теперь дай мне инструкции, что я должна делать.
– Да, пожалуй, – пробормотал Тони.
Джи посмотрела на него с отчаянием:
– Ради бога, друг мой, будь благоразумен. Скажи мне, что я должна делать с детьми?
– Эмилия все знает, ей можно доверять; мне бы хотелось только, чтобы вы навещали их ежедневно.
– Я делала бы это и без твоей просьбы, – сказала Джи, смотря на Тони и изучая выражение его лица. – Пойдем, я сыграю тебе что-нибудь; может быть, ты думаешь, что это несвоевременно, но поверь мне, что все своевременно, что может рассеять человека, измученного горем. Жаль, я не знала, что ты придешь: я послала бы за Лайгоном и этой глупышкой Легацией, у которой только карты на уме, и мы могли бы сыграть. Теперь, пожалуй, уж поздно. Не смотри с таким отчаянием. Горе не умирает, оно священно, и все, что угодно, я не спорю, но… ведь так думают только те, для которых оно ново. Когда пройдет первый, самый острый период, ты вспомнишь мои слова, которые теперь кажутся тебе неверными. Пойдем, я сыграю тебе «Liebestraum». Выпей еще виски!
Тони последовал за ней в ярко освещенную гостиную, где стоял прекрасный рояль, другой мебели в ней не было.
Два попугая слетели с окна и приветствовали Тони.
– Амур и Психея, сидите смирно, – приказала им Джи, и они тотчас повиновались.
Джи сняла с пальцев все свои кольца и даже обручальное, хотя оно было такое тонкое, как нитка.
– К чему показывать людям, что у тебя на сердце? Этим ты только затрудняешь общение с ними и заставляешь их считать тебя более солидным, чем ты когда-либо хотел быть, – сказала она и начала играть.
Играла она великолепно, в ее игре были одновременно и сила, и нежность.
Тони сидел с папиросой в зубах и слушал, опустив голову. Иногда глаза его останавливались на тетке, и он начинал думать, какова она могла быть в молодости. Он слыхал, что у нее было много побед и что юность ее прошла довольно бурно; этому можно было поверить, судя по ее лицу и по тем страстным звукам, которые извлекали из рояля ее тонкие пальцы.