– В таком случае я очень рада, но я не старалась. – Она подарила его чудной улыбкой. – Мне хотелось остаться с вами наедине, а это был такой удобный случай.

«О юность», – подумал Паскаль. Его душе, уже давно пережившей первую молодость, такая наивная откровенность не понравилась. В любовных делах ему наибольшее удовольствие доставляла интрига. И все-таки, когда он взглянул на Дору, день показался ему менее сумрачным. Она была так стройна, так прекрасна в своем мальчишеском костюме, в фетровой шапочке с пером на голове. В глубине ее глаз мерцали звезды. Она взяла его под руку.

– Пан…

Он оглянулся посмотреть, нет ли кого позади, и, убедившись, что никого нет, крепко сжал ее руку.

Лицо Доры запылало.

– О Пан, я думала, что вы забыли, а это в самом деле случилось. Мне все не верится, и, чтобы поверить, я все твержу себе: «Это случилось. Он любит. Он поцеловал меня». Пан!..

– Да, Афродита?

– Пан, что за дело, что сейчас еще утро? Нельзя ли один, совсем, совсем маленький?.. Ведь теперь Рождество, и нужно быть щедрым.

Ее необыкновенная, почти детская живость тронула даже его «не первую молодость».

Забыв осторожность, забыв свое решение осторожно двигаться к цели, он направился с Дорой к небольшой буковой заросли, посаженной Тони, и под прикрытием этих кустов, которые сами еще нуждались в прикрытии, поцеловал ее.

Место и время были совсем не подходящие для романа: часы на конюшенном дворе только что пробили одиннадцать. Кругом во мгле зимнего утра раскинулись поля, покрытые жнивьем. Только совсем зеленая юность могла любить где угодно, но Пан чувствовал себя не в настроении для поцелуев.

Дора спросила его:

– Почему мы должны скрывать нашу любовь?

Пан засмеялся, но в его смехе не было веселья.

– А потому, что Тони не позволяет нам любить друг друга.

– Но как он может знать? Мы сами не знали, пока не поцеловались. Если бы я сказала ему, он не возражал бы.

Пан остановился и взял ее за руки.

– Слушайте, вы не должны ничего говорить Рексфорду. Я сейчас не могу объяснить вам почему; позднее скажу. Но дайте мне слово, что наш секрет останется только нашим до тех пор, пока я не освобожу вас от вашего слова.

– Обещаю, Пан.

Она подняла голову, он наклонился и поцеловал ее остывшие губы, а затем, забыв про зимнее утро и поле, покрытое жнивьем, стал целовать эти холодные губы до тех пор, пока они не стали горячими как огонь и пока он сам не запылал страстью.

И так продолжали они стоять, прикрытые одним лишь небом, обнявшись и соединив в одно темную и золотую головы, до тех пор, пока из норы не выскочил кролик, которому захотелось подышать свежим воздухом, а где-то рядом с ними не затянула песню птичка.

Их увидал с дальнего холма Тони, возвратившийся верхом из Пойнтерса. Он осадил лошадь, остановился и стал смотреть: зрение у него было великолепное. Ярость его была так велика, что его трясло как в лихорадке, лицо побагровело, губы посинели, от волнения он стал задыхаться и подергивать своими дрожащими пальцами плетеный хлыст.

Он смотрел до тех пор, пока обе фигуры не разделились; тогда он круто повернул лошадь и поехал домой.

А Дора говорила Пану дрожащим голосом:

– О Пан, Пан, я люблю вас, люблю вас…

Взгляд ее случайно упал на кролика, и она весело рассмеялась:

– Ах, маленький шпион!

Пан побледнел и, круто повернувшись, увидел маленькую серую шкурку.

Дора объяснила ему причину своего смеха, но он стал рассеянным и был недоволен собой; положительно место было слишком открытое, и нельзя было так рисковать.

«А впрочем, – подумал он минуту спустя, – какое же преступление – поцеловать хорошенькую девушку? Если с Дорой не случится ничего хуже этого, то она, в сущности, не потерпит никакого ущерба. И неужели Тони так глуп, чтобы предполагать, что такая девушка, как Дора, в которой кипит южная кровь, которая вся – огонь и желание, может прожить жизнь без поцелуя?»

В то же время, закусив трубку зубами, заложив руки за спину, Тони ходил взад и вперед по своему рабочему кабинету, как называл он комнату, куда имел обыкновение удаляться, когда хотел «что-нибудь обдумать», то есть обычно – просто заснуть.

Не так смотрел он на Дору, как Пан, столь дешево ценивший ее молодость и заранее цинично убежденный, что жизнь накажет ее за ее красоту. Нет, он видел перед собой маленькую девочку в зеленых башмачках, потом пятнадцатилетнюю девушку в день ее рождения; он вспоминал, как он подарил ей первую охотничью лошадь и как она повисла у него на шее…

А Пан осмелился прикоснуться к этой чистоте, осмелился осквернить ее своими ласками…

«О боже!..» Он случайно увидал свое лицо в маленьком зеркале и остолбенел.

Неужели в самом деле у него такой вид? Он сделал над собой страшное усилие, чтобы побороть свой гнев.

Была минута, когда ему представилось, что он держит в своих руках Пана и сжимает ему горло; как раз в этот миг он увидел себя в зеркале и понял, что обратился в дикаря.

С самой смерти Франчески весь его интерес к женщинам сосредоточился на Доре; он чувствовал ее исключительно своей, и, даже когда родился Рекс, он понял, что никакой ребенок никогда ему ее не заменит.

Смерть Франчески еще более связала его с ней, еще более усилила его привязанность, и, может быть, потому, что она была осуществлением его желания, воплощением его мечты, он считал ее более своей, чем своего родного сына.

И вдруг она, такая чистая, такая прекрасная, будет замарана, загублена Паном – человеком, которого он презирает и имеет основание презирать. Вся старая ненависть вспыхнула в нем с новой силой.

Он встал со своего глубокого кресла и с трудом дошел до окна. Как раз в это время Пан и Дора возвращались с прогулки. Он увидал их, позвонил и приказал позвать к себе Гревиля, как только он вернется.

Пан вошел легкой походкой, наружно совершенно спокойный, хотя в душе у него и были некоторые опасения.

– Я видел вас на поле, – сразу сказал ему Тони. Пан не отвечал; он старался найти для себя выход, но ничего не мог придумать.

Тони толкнул ногой полено в камине, повернулся и посмотрел на него в упор.

– Тебя вызовут в город, чтобы ехать в Париж, – сказал он хриплым голосом, – я думаю, ты получишь телеграмму завтра утром.

– Милый друг, – пробормотал Пан, открывая портсигар и доставая оттуда папиросу.

Тони чувствовал камень на своей груди.

– Ну что? – сурово спросил он.

Пан позволил себе улыбнуться.

– Я не влюблен в Гарстпойнт, – спокойно сказал он, – но мне обидно, что меня выгоняют отсюда. И Париж слишком шумен под Новый год. Кроме того, – добавил он, старательно изучая взглядом лицо Тони, – что бы ты ни делал, дорогой Тони, исход всей этой истории все-таки зависит от меня.

Он увидел, как Тони сжимал и разжимал кулаки, и подумал с презрительной усмешкой: «Что грубая сила может поделать против ловкости!»

– И почему бы Доре не любить меня? – спросил он спокойно. – Я могу получить свободу…

Тони шагнул к нему и остановился…

– Любить тебя? – повторил он как эхо. – И ты еще спрашиваешь, зная, что я знаю все?

Он покачал головой, как будто старался отделаться от боли, потом отвернулся и долго смотрел в окно на скованную зимой землю.

Он сознавал свою беспомощность, и это бесило его. Он понимал, что решение действительно зависит от Пана, и, если он не согласится оставить Дору, ничем нельзя его к тому принудить.

Он снова повернулся к брату.

– Если ты завтра уедешь в Париж, поклянешься не писать ей и дашь ей почувствовать, что ты просто ее забыл, я удвою твое содержание.

Глаза их на мгновение встретились.

– Если ты останешься, ты не получишь ни пенни, – грубо докончил он.

– А просить милостыню я стыжусь, – добавил Пан с горькой усмешкой.

– Выбирай, – неумолимо ответил Тони.

Пан взглянул на него и сам поразился той ненависти, которую он к нему почувствовал. Мозг его усиленно работал, отыскивая какой-нибудь выход из создавшегося положения.

Он видел, что застигнут врасплох и что ему нечем защищаться. Что пользы настаивать на своем? Все равно Тони удалит его из Гарстпойнта и лишит возможности видеться с Дорой.

Одни глупцы продолжают бороться, когда битва уже проиграна.

Эта мысль доставила некоторое удовлетворение его больному тщеславию; не так позорно было согласиться, раз другого исхода все равно не было.