— Ну, это ты, приблизительно, опять по части афоризмов, — смеялся Брукс, — впрочем, хорошо, а, приблизительно, Христос?

— А ты заглядывал в душу Христу?

— Помилуй Бог, что ты проповедуешь, — говорил Брукс притворно протестующим тоном, — религия, приблизительно, и есть искренность, потому что она стремится к единому источнику, к Богу. Бог-то ведь, приблизительно, один.

— Как раз наоборот, — спокойно передразнивая его, возражал Русанов, — человек приблизительно один, а богов великое множество.

Сидевший рядом с Кедровым знаменитый беллетрист в черной суконной блузе смотрел холодными серыми глазами на своего визави, секретаря радикальной газеты, и небрежно покрикивал на него через стол:

— Эй вы, послушайте, когда вам дадут свободу, что вы будете делать?

— Я вас не совсем понимаю.

— Ну, например, дадут вам полную свободу печати, что вы будете писать?

— Я буду обличать порок, несправедливость, злоупотребления, мало ли что там…

— Ха! А вы знаете, что такое порок?

И Альберт, и Русанов, и беллетрист Ариничев старались говорить так, чтобы их слышали все, и в представлении Кедрова их речи сливались в общий великолепный концерт, в котором он боялся пропустить какую-нибудь ноту. И только муж Леды Данчич говорил сам с собой, ни к кому не обращаясь, не ожидая ни возражений, ни реплик, его бесконечная речь в узком конце стола звучала как монотонный аккомпанемент:

— Порока не существует, людей не существует, жизни не существует. Прошлого нет, потому что его нет, будущего нет, потому что оно не наступило, а настоящее — фикция, бесконечно малая величина, посредством которой будущее переливается в прошедшее. Что же дает человеку ощущение жизни? Только одно: память о прошлом. Что же в таком случае смерть? Отсутствие памяти о прошлом. Смерти бояться не нужно. Подобно тому, как люди, не испытывая ни малейшего страха, забывают бесследно целые страницы книг, химические формулы, иностранные языки, случайно промелькнувшие перед глазами лица, — они не должны бояться умирать. Ибо смерть есть такое состояние, когда человек взял и решительно все перезабыл…

II

Оттого, что кругом сидели люди, говорившие убежденными, смелыми голосами, одинаково верилось и в красоту жизни, и в великий праздник будущего человечества на земле, и в то, что честность есть не что иное, как искренность, а также в то, что в действительности не существует ни искренности, ни человечества, ни самой жизни. Существует ли на свете Кедров и не являются ли ошибкой его памяти эти удивительные, лиловые, сияющие против него глаза, эта гибкая шея и тяжелая, падающая на спину прическа? И если жизнь в самом деле мираж, фикция, бесконечно, малая, неуловимая величина, то зачем же тогда работать, строить железные дороги, бродить по колено в болотах, а главное, бояться таких глупых вещей, как религия, нравственность, право, и каждую минуту оглядываться назад?

Психиатр Гемба уже целых полчаса развивал перед Ледой сложную психопатологическую параллель между типами «Братьев Карамазовых» и «Идиота», а молодая женщина, скучая, вырезывала маленьким ножичком узоры из апельсинной корки.

— Послушайте, Достоевский, — неожиданно сказала она, — пойдите в тот конец к студенту Володе и передайте ему, что вы мне ужасно надоели и что я прошу его пересесть на ваше место сюда.

Доктор точно проснулся, с недоумением погладил свою гофрированную бороду и пошел. И через минуту, сквозь исступленно-страстную музыку неаполитанцев, Кедров услышал, как Леда заговорила с Володей Шубинским, приблизив к нему лицо:

— Это очень хорошо, Володя, что вы ничего не пьете, душитесь дорогими духами, носите красиво сшитое платье и что у вас нежный девичий подбородок. Вероятно, и тело у вас белое и нежное, как у девушки… Только отчего вы такой молчаливый, робкий?.. Никогда ничего не нужно стыдиться в молодости. Извольте сейчас же сделать бесстыдные глаза. Ну? Смотрите на меня прямо. Ну вот, теперь хорошо, и даже, пожалуй, слишком. Капитон, — продолжала она, обращаясь к мужу, — послушай, Капитон Данчич, скажи Володе, что ты разрешаешь ему ухаживать за мной сколько угодно.

По-прежнему Кедрову было весело, как во сне, и, чувствуя себя еще больше влюбленным в Леду, завидуя и не завидуя Володе, он с жгучим любопытством вслушивался в их разговор. А Данчич сидел, как глухой, смотрел в стакан с красным вином, стоявший у самого кончика его желтой узенькой бороды, и, ни к кому не обращаясь, твердил:

— Все понятно — жизнь понятна, бесконечность понятна, природа понятна, и загадочен только сам человек. Господам беллетристам, историкам и психиатрам следовало бы помнить, что с Рождества Христова и до сегодняшнего вечера ими решительно ничего не прибавлено нового к тому, что называется психологией человека. Разрабатывали на все лады психологию больших и малых поступков и неуклонно направляли жизнь путем сужений, ограничений и запрещений. И в конце концов уперли человечество в плоскую железную дверь. Отбросьте историю, забудьте привычку, забудьте проклятое «общее благо» и вернитесь к человеку. Вся разгадка — в тайниках моей или твоей души. Не нужно множества людей, не нужно толпы, а нужен только один сидящий в темной комнате человек.

— Перестаньте, Володя, — между тем говорила Леда, — вы напрасно поверили, что за мной нужно ухаживать. Знайте, что народился новый тип женщины — донжуан, и перед вами представительница этого типа. Для меня не существует разницы между теми, про которых говорят: «она отдалась ему беззаветно», и торгующими собой. Женщина должна наконец добиться одинакового с мужчиной права искать, завоевывать, брать, а не уступать так называемым мольбам. И близко время, когда мы, женщины, крутя воображаемый ус, будем свободно расхаживать в толпе, а стыдливые юноши, подобные вам, Володя, будут кокетничать, краснеть, говорить томными голосами. Как это будет забавно! Ха-ха-ха!..

— Вот, например, наш милый меценат, — сказала она, вдруг поворачиваясь к Кедрову, — целый вечер смотрит на меня влюбленными глазами и воображает, что это страшно оригинально и прямо в цель. Старо, голубчик, старо. Если бы у вас было не это круглое обветренное лицо и не этот нестерпимо счастливый вид, то, может быть, вы бы сидели рядом со мной. А теперь место занято Володей.

Леда смеялась, драла Володю за уши, щипала ему подбородок, и, к своему удивлению, Кедров не испытывал ни ревности, ни досады. То, что говорила и делала Леда, доставляло ему странное удовольствие, было смело, оригинально, красиво со стороны. И он с радостью думал о том, что завтра же он накупит книг, картин, устроит у себя артистическую обстановку, и все эти новые, истинно свободные люди будут приходить к нему, как в свой дом.

— Дайте еще вина! — крикнул он проходившему лакею.

Еще минут десять пили шампанское, ликеры и кофе, чокались, произносили эффектные тосты, вслушивались в собственные голоса, а когда потухло электричество и под кофейниками стали догорать синие, туманные, ползающие огни, вдруг захотелось на воздух, и все быстро собрались уходить. Расплачиваясь по счету, Кедров видел, как потянулись длинной цепью фельетонист Русанов, помощник присяжного поверенного Альберт, беллетрист Ариничев, Леда, другие женщины, актеры, какая у всех была красивая, изнеженная походка, — и он торопливо бросился догонять.

Русанов махал руками, выпячивал губы и, открывая шествие, кричал:

— Россия — страна векового, квалифицированного рабства, рабства, возведенного в культ. В России все пропитано самодержавием. Самодержавное небо, самодержавные облака… Послушайте, доктор, — продолжал он, оборачиваясь назад и разыскивая глазами гофрированную бороду Гембы, — как вы думаете, если здоровому организму систематически прививать рабство, то через сколько лет его можно считать безнадежно отравленным? Например, через пятьсот, через тысячу лет?

Психиатр, помешанный на Достоевском, и неунывающий земец Брукс, плотно обнявшись, спускались с лестницы позади всех, останавливались на каждой ступеньке, и было похоже на то, что у них одно общее туловище и штук двенадцать спотыкающихся ног.

— У Достоевского, у Федора Михайловича, — плача восторженными слезами, говорил Гемба, — во «Сне смешного человека» есть одно место… Нет, тебе, волосатому, этого не понять. Какая там рисуется природа, какие чувства…