— Мария, — говорил он, обрадовавшись ее взгляду, — я люблю, люблю, люблю вас, я жажду вас, вашей близости, вашей любви совершенно так же, как тот умирающий студент… Ну, дайте же мне ваши руки, вот эти чудесные руки, сюда, ближе, ближе… О, как я люблю вас!
— Сумасшедший, что вы делаете, сумасшедший, — молила Мария Николаевна, почти притянутая к нему, — я ничего не понимаю, пустите меня, пустите…
Она видела близко-близко от своего лица его красивую бороду, незнакомые полуоткрытые губы, и уже боялась встретить его глаза, и вся была в какой-то странной власти несущегося с улицы сплошного радостно-бестолкового звона, и пьянящей свежести весны, и томного запаха роз, и рассказанной только что сказки.
— Нет, нет, — говорил доктор. — Мария, моя невеста Мария, я убедил вас, не надо скучного, бессмысленного упорства, не надо, не надо, моя Мария!
У нее кружилась голова, она пошатнулась, подняла голову и тотчас почувствовала одновременное прикосновение охвативших ее рук и прильнувшего к ее губам жаркого щекочущего рта. Ей казалось, что она падает навзничь, что ее несет какая-то блаженная волна.
В комнату стучали. Доктор медленно, бессознательно отстранился от Марии Николаевны и повернул лицо к дверям.
— Что такое… войдите, — сердито произнес он.
Вошли доктора Рындзюнский и Дагаев, в смокингах, с белой гвоздикой в петличках.
— Хорош, хорош! — говорили они, идя мимо доктора Соколова к Марии Николаевне. — Здравствуйте, Мимозочка, с праздничком, Христос воскрес.
— Благодарю вас, — отвечала она, расслабленно улыбаясь и поправляя падающую из волос красную розу, — отчего вы так поздно?.. Значит, мы сейчас едем?.. Кстати, господа, поздравьте меня: я выхожу замуж за Ивана Модестовича.
Законный брак
Сегодня, после завтрака, я на минутку заглянул к жене и, несмотря на то, что был уже второй час, застал у нее в спальне невероятный беспорядок. Повсюду: на стульях, на кровати, на подоконниках — валялись ее небрежно брошенные одежды вперемежку с бесчисленным множеством гребенок, сумочек, коробочек, перчаток разной длины, цепочек от часов, от зеркальца, от лорнета. Пахло туалетной водой и пудрой, на полу около умывальника и в других местах спальни стояли водяные лужицы с клочками мыльной пены, а в двух лампах, с едва заметными в белом дневном свете огнями, торчали ручки щипцов — тонких для мелкой завивки и громоздких, уродливо искривленных для волнистой гофрировки. И сама Лидочка, проворно бегающая среди этого хаоса на высоких каблучках бальных атласных туфель, в телесного цвета чулках, в низеньком голубом корсете и голубых шелковых панталонах с кружевами, вдруг показалась мне необыкновенным, ужасно забавным существом, похожим больше всего на страуса и меньше всего на человека.
— Что случилось? — спрашивал я, смеясь и хватая жену за оголенные руки. — Для чего тебе понадобилось устраивать целое наводнение в комнате и переодеваться с ног до головы?
— Ничего не случилось, — озабоченно и чуть-чуть сердито говорила Лидочка, по обычаю уклоняясь от моих поцелуев, — уходи скорее, пожалуйста, а то я опоздаю. Ах, Боже мой, да ты мне испортил прическу. Ну, что это за наказание. Я думала, что тебя уже давно нет дома.
— Но куда ты идешь?
— Ну, что за несносный человек! Ведь я же тебе тридцать раз объясняла, что иду к доктору. Не стой на дороге, ради Бога, ты мне мешаешь одеваться.
Я вспомнил, что сегодня она действительно должна быть на приеме у известного профессора и что у нее какие-то пустяки с сердцем.
— Послушай, — говорила Лида уже совсем сердито, — ровно в два часа мне нужно быть на Сергиевской. Могу я попросить тебя не мешать мне одеваться?
Демонстративно она бросилась на стул и, заложив ногу на ногу, устремила безнадежный взгляд куда-то в самый угол повыше камина.
— До свиданья, моя прелесть, — сказал я, почти насильно целуя ее руку, и тотчас же покорно отступил к двери, поднял мимоходом перламутровый бинокль, какими-то судьбами угодивший в мыльную лужу, и удалился.
Я нисколько не сомневаюсь в том, что Лидочка устроила генеральные сборы только для медицинского приема, на котором совсем не нужно раздеваться, и самое большее — попросят снять корсет, чтобы профессору было удобнее выслушать сердце. Но для чего же тогда чулки, бальные туфельки, тончайшие кружевные панталоны и т. д. и т. д.? Почему одного намека хотя бы на самую деловую интимность с посторонним мужчиной для нее достаточно, чтобы принимать какие-то экстренные меры, тщательно прихорашиваться и мыться?
Кокетство это или бессознательный инстинкт женщины, которая не хочет быть застигнутой врасплох и приводит себя в боевую готовность на всякий случай?
Невольно припоминаю, что, когда мы с Лидочкой собираемся куда-нибудь в театр, с тем чтобы оттуда ехать ужинать в ресторан, она совершает те же таинственные приготовления и переодевания с ног до головы, хотя отлично знает, что назад мы вернемся вместе и что ей не придется ночевать в чужом доме. И это делает обычно небрежная к своему туалету Лидочка, моя добродетельная, безусловно верная мне жена. Кроме того, я отлично знаю, что так поступает великое множество других гордящихся своей недоступностью жен.
Или это делается только на самый крайний, демонически соблазнительный, неотвратимый случай? А что, если мечтою об этом случае живет каждая Женщина — самая пылкая любовница и самая преданная жена?
Боже мой, как сердится Лидочка, когда я шутя говорю ей об этом.
Доктор не нашел у жены никаких органических недостатков в сердце и прописал ей какую-то невинную смесь брома с валерианой. Вернулась домой она веселая и ласковая, и за обедом мы болтали очень дружно. Она была страшно интересна в своей сохранившейся с утра волнистой прическе, и ее ножки в бальных туфельках и телесного цвета чулках коварно высовывались из-под платья.
— Пойдем посидеть ко мне, — сказал я после кофе, стараясь не выдать своего волнения.
— Нет, милый, у меня что-то голова разболелась, я пойду полежу немного одна.
— Как хочешь, — произнес я тем же притворно спокойным тоном, но все-таки не удержался и, проходя мимо нее в кабинет, обнял ее сзади и стал искать губами ее губ. И я почувствовал, как обычно нехотя, боясь меня обидеть, она соединила свой рот с моим.
— Довольно, — шепнула она через минуту, освобождаясь, — я очень устала, приходи лучше потом, когда я буду ложиться спать.
Зачем я пишу все это чуть ли не в сотый раз, зачем наполняю эту тетрадь страницами, похожими одна на другую, как похожи один на другой наши дни, месяцы и годы? Почему мне стыдно, даже наедине с дневником, признаваться самому себе в этой воровской комедии обладания, в этих осторожных вопросах, замаскированных желаниях, притворных жестах?.. Может быть, я неправ в своей постоянной борьбе с холодностью Лиды, в этих переходах от притворного спокойствия к нескрываемому бешенству, когда я совершенно забываю о свободной воле и желаниях другого, любимого мною человека. Но как оскорбительны эти установившиеся, стереотипные, похожие на привычно наносимые пощечины, ее фразы: «оставь меня сегодня»… «у меня болит голова»… «подождем лучше до вечера»… «милый, не отложить ли нам до завтра?»
О, минутами я презираю себя. Люблю я или не люблю Лиду? Страсть это или грубое, стремительное вожделение собственника, прозаическая, бесстыжая, редко удовлетворяемая похоть?
Не знаю, не знаю…
Два часа тому назад, медленными, но твердыми шагами я подошел к двери и постучал.
— Войди, — равнодушно сказала Лида с постели, — а я уже совсем сплю, отчего ты так долго не приходил?
В слабом свете ночника я увидел ее голову с плоско натянутыми прядями волос, увидел простенькую ночную полотняную кофточку с длинными рукавами без кружев.
— Ах, как мне хочется спать, — повторила она равнодушно, — спокойной ночи, мой милый. Поцелуй меня один раз на прощанье.
Я не подходил к ней и бормотал, глядя себе в ноги:
— Недурно… восхитительно… черт возьми, прямо великолепно…
— Милый, ты, кажется, опять рассердился, но, право же, мне сегодня что-то нездоровится, и я решила пораньше лечь спать.