Я повернулся и ушел, с силой захлопнув дверь.
Но ведь она меня любит, она безусловно верна мне, я знаю, как она скучает, когда я надолго ухожу из дому. И наконец, я не из тех наивных, доверчивых мужей, которые узнают последними о своем позоре.
Нет, нельзя быть таким бестактным, надо взять себя в руки.
После обеда, обсудив со мною все предстоящие расходы и аккуратно сложив новенькие банковские бумажки полученного мною жалованья, Лидочка сказала мне:
— Завтра мне рано вставать, но ты непременно приходи ко мне сегодня. Почему ты все дуешься, как тебе не стыдно? Разве ты уже не любишь свою верную женку?
Она положила мне на плечи руки и смотрела на меня ласковыми, чуть-чуть виноватыми глазами. Я не улыбался, стараясь быть суровым и выдержать ее взгляд.
— Поцелуй же меня, — сказала она тихонько и, краснея, прильнула ко мне щекой.
— Нет, нет, — говорила она немного спустя, когда я, простив ей все обиды, пытался увлечь ее к себе, — ведь я же сама позвала тебя сегодня… Неужели тебе трудно дождаться ночи? Приходи ко мне в десять часов.
О, эта любовь без любопытства, эти слияния в назначенную минуту, эти объятия и поцелуи чуть-чуть не по метроному, эти туго заплетенные косички, кофточка без кружев, скучное супружеское одеяло!
Как постыдно, как мучительно все это, и неужели Лида не понимает, что это и есть самый настоящий, ничем не прикрываемый, солдатский, анекдотический разврат!
Но почему ровно в десять часов я стоял у порога ее спальни, спокойный, глупо улыбающийся, полуодетый, вместо того, чтобы взять и не пойти и потом объяснить Лиде весь ужас наших размеренных, одобренных людьми и освященных церковью отношений?
Ездили кататься с Лидой по набережной. Вечер был чудесный, и Нева точно дышала своей необыкновенной зеленовато-лиловой поверхностью, и все небо было в дымчато-красных и золотых облаках.
— Помнишь, как ты бегала на свидания со мною в Летний сад? — спрашивал я жену, когда мы перекатили через один из горбатых мостов и лошадь, смешно упираясь о камни всеми четырьмя ногами, вдруг помчалась мимо решетки сада.
— Фу, как ты выражаешься, «бегала»… И не думала я бегать, — придерживая шляпу обеими руками, говорила Лида.
— Нет, бегала, именно бегала… Ты тогда была смелая, не такая осторожная и рассудительная, как теперь. Хорошее было время.
— Что хорошего, не понимаю.
— Как же ты не понимаешь, — сказал я, рассердившись, — сколько было неожиданности, поэзии, риска… Помнишь, когда я женихом гостил у вас, ты приходила ко мне ночью босиком, с распущенными волосами…
— Ну, что же, отлично помню, — говорила Лида, — ужасно противные минуты: все время было холодно ногам, и притом я так боялась, что кто-нибудь проснется, что даже не чувствовала твоих поцелуев.
— А по-моему, — возражал я, — это было лучшее время.
— А по-моему, — спорила жена, — теперь гораздо лучше. По крайней мере, ничего не страшно.
Опять преступная, воровская, унизительная игра. После чаю Лида поцеловала меня в щеку и уже собиралась уходить к себе, как я задержал ее и сказал:
— Я думал, что ты посидишь со мной.
— Я сегодня ужасно много ходила и едва держусь на ногах… Спокойной ночи.
— Ну, спокойной ночи, — нежно произнес я, обнимая ее за плечи, — дай мне на минутку твои губки.
— Ах, как все это надоело, — жестко, с ненавистью в голосе крикнула жена и утрированно выпятила вперед губы, — нате, целуйте, можете откусить их, если хотите…
— Лидочка, за что же ты меня обижаешь?
— Ну, теперь начнется история… До свиданья.
И она быстро двинулась из столовой.
— Подожди! — крикнул я с внезапно мелькнувшей мыслью.
— Ну, что такое? — с прежней ненавистью на лице, спрашивала она, остановившись в дверях.
— Я позабыл тебе сказать… Вот ты на меня сердишься, а я всегда думаю о своей маленькой детке. У меня неожиданная получка денег… Вероятно, от твоих карманных осталось не Бог весть сколько… Хочешь, я дам тебе, не в счет абонемента, рублей… двести, или…
Я намеренно замедляю темп и делаю два шага по направлению к ней.
— Ты не врешь? — спрашивает она, возвращаясь в комнату, и я слышу, как ее голос дрожит от радости. — Нет, ты серьезно, а то мне, кстати, ужасно нужны деньги.
— Конечно, серьезно! — благодушно говорю я, вынимая бумажник и весь закипая от негодования, обиды и злобы.
Я даю ей двести, еще двести и еще и еще.
— Возьми восемьсот, я рассчитал, что мне хватит, — лгу я, отдавая ей часть не принадлежащих мне денег.
— Милый, вот сюрприз, — уже щебечет она где-то у меня над ухом, — мерси, мой хороший, мой добрый.
Ее руки закинулись за мою шею, ее дыхание жжет мое лицо. Я стою неподвижно и не ищу ее ласк.
— Милый, ты обиделся, на что же ты опять обиделся? Ну, пойдем ко мне, я выпрошу у тебя прощение. Не будь же таким нехорошим. Право, ты не хочешь меня понять. Я очень, очень люблю своего миленького цыпу… только не люблю много целоваться. Ну, что хорошего?.. Ей-богу, я не понимаю… Впрочем, если немножечко, то мне нравится… Ну, проводи же меня спать…
Теперь, когда я пишу эти строки, я думаю от чистого сердца: «А все-таки Лида меня любит, она добрая, славная, и, если я умру, она будет плакать у моего гроба».
А ум твердит: «Проститутка, проститутка, проститутка!»
Микроб легкомыслия
Когда это началось — трудно определить. Может быть, еще за чаем, когда полковник Водецкий рассказал по просьбе хозяйки дома один из «боккаччиевских» эпизодов своей жизни и натянутое молчание первых гостей сменилось шумными разговорами и смехом. Потом подошедший к концу рассказа молодой режиссер Цис, в серой бархатной тужурке с тремя громадными перламутровыми пуговицами, подбавил жару, изобразив в лицах отрывок из пикантного водевиля, намеченного к постановке в театре «Арлекин». Остальные гости, появляясь один за другим, уже неизбежно заражались носившимся в воздухе легкомысленным микробом. Входивший ничего не понимал, но в ту же минуту начинал беспричинно хохотать. В гостиной, в маленьком кабинете хозяйки, в столовой за длинным столом говорили все сразу, торопливо размахивая руками, или шептались вдвоем, втроем, давясь и фыркая от смеха. И у всех были круглые, искрящиеся глаза.
Среди публики победоносно расхаживал полковник Водецкий. Сливаясь то с одной, то с другой группой гостей, он заряжал ее особым, свойственным ему электричеством и отходил.
— Полковник, полковник! — звали его со всех сторон.
Да, вероятно, больше всего был виноват именно он, точнее — его поистине легендарная донжуанская популярность. Говорили, что у него шесть тысяч занумерованных в хронологическом порядке фотографий бывших любовниц, среди которых, кроме известных российских и заграничных львиц, по крайней мере, десятка три принцесс и герцогинь. Были, конечно, мулатки, китаянки, негритянки. Было несколько сот снимков «без трико». Это занумерованных и занесенных в толстую книгу. А не занесенных и не сосчитать.
Особенным успехом пользовался рассказ полковника о том, как, будучи еще гусарским корнетом, он загостился под Варшавой в одном помещичьем доме, в котором было пять или шесть отдельных спален, по числу живших в нем дам. Однажды ночью, прокравшись к самой интересной из них, он вышел на минутку, чтобы напиться воды, но, возвращаясь, попал по ошибке уже в другую спальню, потом опять захотел пить и попал нечаянно в третью и т. д. Это называлось рассказом «о шести стаканах воды».
В конце концов собралось человек пятьдесят. Кроме полковника и режиссера Циса, модный беллетрист Орлов; присяжный поверенный Немерко с сестрой; шикарный помощник присяжного поверенного Барт (только что привезший из-за границы последний крик моды — белые шелковые носки); еще несколько помощников; известный актер и рассказчик Павлинов; другие актеры; судебный следователь Грехов с очаровательным подросточком — женой, которую всегда принимали за его дочь; обер-секретарь сената Пичахчи, он же замечательный имитатор и свистун; молодой, напоминающий розового молочного поросеночка композитор Май; футуристический художник Нейке; человек пятнадцать юных чиновников из правоведов и лицеистов, причем один из них — камер-юнкер, другой — граф, третий — барон, а четвертый — драматург. Дамы — просто красивые и некрасивые, затем актрисы, драматические курсистки, а в числе последних две настоящие красавицы — блондинка и брюнетка, или, как их звали, Небо и Земля.