– Что, в самом деле?

– В самом деле. За бабушкой Аграфеной приезжали из Сухого лога, Коломенских грив, из Обского, и советские, и наши, из староверов, приезжали. Но меня она с собой не брала. Твою крестную, тетку Аксинью, возила, мама хотела ей свое знание передать. Она и подходила, Аксинья-то.

– Как подходила?

– Младшая дочь, ей нужно было знание передавать. Да и была она, тетя Аксинья, подходящая. Убежит в кедрач, за деревню, там, где кладбище, помнишь?

– Да, помню…

– Так вот, заберется на кедр и сидит на нем, как ворона. Ждет чего-то. Снимали потом, дедушка твой да брат наш, дядя Федя. Дядя Федя на кедр заберется, Аксинья за шею схватится и висит у него, а он вниз спускается. Отец волнуется, а бабушка Аграфена смотрит на детей, как они с кедра спускаются, посмеивается.

– А дед Василий?

– Он из бедных, из колхозных был. Умер рано, я тебе рассказывала, рана от войны открылась, не успели спасти.

– А что тетя Аксинья? Не стала учиться на ведунью? – спросил Золотарев у своей мамы. Они сидели на кухне вдвоем. Дети и Марина спали, а мать с сыном пили чай. Золотарев опасливо, небольшими глотками пил с молоком, мать – очень крепкий, как она говорила, купеческой заварки.

– Мы же в школу пошли, октябрятами, пионерами стали, атеистами. Не верили ни во что, смеялись над матерью, учителя городские были, подучивали нас, чтобы мы с мамой воспитательную работу проводили. А старшая тетка твоя, тетя Вера, она намного старше нас была, городских учителей не застала, просила выучиться. Да бабушка не брала. «Не подходишь ты», – говорила. Все Аксинью ждала. Говорила, будет тебе, Аська, несчастье в жизни – не будешь меня слушать. Видишь, как и случилось, муж-то ее повесился. С тех пор и живет одна – ни мужа, ни детей.

– А при чем здесь знание?

– Мама говорила, что знания эти передаваться должны, если не передашь – несчастье в роду будет. Видишь, и с бабушкой вашей. Кто ж знал… смеялись мы над мамой, большие ведь стали, пионерки, а потом комсомолки…

– Расскажи еще раз, мама, как это произошло.

– В деревню на уборку урожая приезжали шофера из города. Мы, дети, уже все у бабушки разъехались, изба у нас большая, она сразу троих принимала на постой. Вставала она рано, корову доить. Вот этот сумасшедший рано, часов в пять утра, к нашему дому пришел и по машинам стучит и стучит топором, как вызывает кого. Бабушка вышла за калитку, сказала что-то ему, а тот ее обухом топора стукнул, по затылку, а потом по лицу… и убил…

– А как же она его не остановила? Если взглядом могла, ты говоришь, а, мам?

– Так он сумасшедший, они другие. Его накануне из больницы выпустили, признали здоровым. Он из Ермиловки в гости к кому-то приехал, там много было таких… Судились мы, хотели в тюрьму посадить, а что толку. Признали снова сумасшедшим и в психушку отправили.

Золотарев смотрел на свою мать, слушал ее и сам снова вспомнил, как хоронили его бабушку. Это было первое воспоминание его детства, первое, что он помнил в своей жизни. Деревенская пыльная августовская дорога, печальное солнце стояло в углу небосвода, очень много людей с печальными лицами, похоронная процессия тянулась через всю деревню к кладбищу; помнил искаженное несчастьем и слезами лицо своей молодой мамы, обнимающей гроб. Мама была в белой косынке и темной кофте… Бородатый седой дед ведет его за руку на деревенское кладбище, на котором уже с войны и выходцев из кержаков, и русских стали хоронить без разбору. Он запомнил печальные молодые деревца на кладбище, растущие меж могил, молчаливых больших черных птиц, сидящих на деревьях, кучу свежей черной земли, бездонную яму, к которой он почему-то хотел подойти, заглянуть в нее, но его удержали за плечи… В эту яму опускают гроб печальные, коричневые от деревенского солнца бородатые мужики. Помнил, как в это время сильно закричала, завыла от горя его мама, и крестная – тетка Аксинья, как они выли от горя, оглашая молчаливое кладбище…

А он, рассказывала мама, молчавший и не сказавший до двух с половиной лет и слова, не говоривший даже «ма-ма»; вдруг в один день, в день похорон, заговорил. «Мама, я хочу есть», – сказал сын и снял каменное горе с сердца своей матери.


– Ой, свят-свят-свят, живите как хотите! – говорила мать провожающему ее на Ярославском вокзале Золотареву. Мать передумала лететь обратно самолетом, поменяла авиабилет на плацкартный поезд, уезжала на неделю раньше задуманного. Она, привыкшая к идеальной чистоте, так и не смогла смириться с постоянным беспорядком, который был в доме ее сына и невестки.

– Зато она с Ванькой хорошо занимается, видишь какой умный растет, уже все буквы знает.

– А ты?! Тоже в три года все буквы знал, это он ведь в тебя такой!

Золотарев улыбнулся выводам своей матери, в которые хотелось верить. Поцеловал ее на прощанье. Дождался, пока поезд тронется, махал ей рукой. Она махала ему в ответ, сидя возле окна плацкарта.


Он вышел на работу ровно через месяц после того, как попал в реанимацию. На третий день после выхода на работу его на Красных воротах ждал Уланов. Ему предстоял важный разговор, а он думал о другом. Лиза была первой, кто написал ему смс, кто напомнил о себе, кто сказал Золотареву такие нужные тогда слова. После того, как его перевели из реанимации в лучшую палату первой хирургии, медсестра выдала ему телефон, лежавший в сейфе. Первое, что он нашел в телефоне, была смс Лизы: «Ты должен жить. Обязательно должен жить. Такие люди, как ты, должны жить». У него защипало в горле от слов женщины, пусть даже сказанных таким образом, ему, еле живому от кровопотери. Он собирался ответить ей, долго думал, что написать. И не написал ничего. Потом, после больницы, уже в санатории, гуляя среди буков и дубов Железноводска, в те минуты, когда ему желалась женщина, он вспоминал стройную фигуру Лизы, а более всего ее смс. Но он сдержал себя и не написал ей, не позвонил.

После подъема на Железную, он резко пошел на поправку и решил, как он задумал, резко поменять свою жизнь, отношение со спиртным и особенно с женщинами, начать, наконец, любить Марину. Но приближаясь к офису Уланова, он ощутил потребность серьезно поговорить с Лизой. «Нельзя так, нет, я должен с ней объясниться…» Он зашел в офис и увидел ее. Она изменилась. Кажется, она выглядела проще, была в элегантном офисном костюмчике темно-коричневого цвета. Глаза были чуть подведены, но губы не накрашены, она совсем не смотрела в его сторону

Он сам подошел к ней.

– Привет!

– Привет! – сказала она.

– Давай завтра вечером встретимся в девять на Гоголевском бульваре.

– Да! Я приду, – сказала она, едва сдерживая радостную улыбку.

Она шла от Кропоткинской по центральной аллее Гоголевского бульвара. Уже стемнело, но здесь, как всегда, было людно. «Что он мне скажет, – думала она. – Что скажу ему я? Ведь у него семья, дети, он наверняка её не бросит, двое детей… Конечно не бросит! Но что мне делать? Как поступать мне? Зачем мне он? Зачем ему я? Что я могу ему дать? А он? Нет, я не хочу об этом думать… пусть думает он… ведь он живой, он остался живой…». Золотарев увидел издалека ее высокую стройную фигуру. Она была в осенней кожаной куртке, короткой юбке, черных колготках и безвкусных сапогах-ботфортах, которые очень шли её длинным красивым ногам.

«Наверное, не стоит тянуть, надо сказать ей сразу, – думал он. – А что сказать? Ну, что я задумал, там еще, в Железноводске…».

Они подошли друг к другу и не знали, что друг с другом делать. У нее были алые напомаженные губы, полураскрытые глаза, которые тянулись к нему… а он стоял как вкопанный и молчал.

– Ну, скажи, как ты? Ты так похудел… – как это часто бывает, инициативу в многозначащем разговоре взяла на себя женщина.

– Сейчас мне уже лучше, главное диета, правильное питание. Нужно повышать гемоглобин… и ты знаешь, Лиза, – сказал он. – Я хочу тебе сказать, что нам не стоит встречаться больше… ведь тебе…

– Да я и сама тебе об этом хотела сказать! – перебила его Лиза. – Я пришла посмотреть, как ты. И вообще… Незачем! Пока!

Она резво повернулась и пошла обратно к Кропоткинской.

– Подожди, Лиза, я тебя провожу…

– Не нужно, – развернулась к нему на каблуках Лиза. – Не провожай. Я убедилась, с тобой все в порядке. Ты живой. Пока!

Он зашел в кофейную «Кофе Хауз» у Кропоткинской, заказал себе латте и порцию мороженого.

«Все, я все сделал правильно. Освободил и ее, и себя. Теперь надо думать о работе. С Улановым дальше нельзя, – думал Золотарев. – Ну, заработаю я на этом контракте два миллиона рублей. Расплачусь с ипотекой, не останется ни гроша. И через год или два меня посадят. В самом деле, ведь не бесконечно же мы будем эти контракты выигрывать. Или я получу волчий билет и пойду работать в такси у себя в Солнечногорске. Нет, нужно что-то думать. Искать другую работу. Там, где я смогу пробиться, наконец. Ведь ради чего-то я сюда, в Москву приехал, – он поглядел на белесый гигантский Храм Христа-Спасителя, нависающий над Москва-рекой. – Ведь не ради этих двух, ну ладно, еще трех-пяти миллионов. Ведь даже Уланов, ну пускай у него тридцать, ну пятьдесят, сколько ему дают те, кто выше… ведь умный был мужик когда-то. А сейчас даже с такой красивой девчонкой как Лиза переспать не может, в импотента превратился…». Его бросило в жар при воспоминании о Лизе. «Правильно ли я сделал? Отпустил ее от себя? Да, правильно, и для себя, и для нее… Правильно. Теперь что?» Он поковырялся в мороженом, огляделся по сторонам. За соседним столиком щебетали две молоденькие девчонки, по всему студентки. «Может, у них все будет хорошо? Здесь? В Европе? Нет, надо двигаться! Надо что-то менять, двигать, у меня получится. Надо искать другое, а главное – себя держать, себя… да, а ведь еще Ду-ни…».