Роберт подтолкнул к ней «Кэмэл». На пачке сигарет лежала зажигалка. Франческа попыталась закурить, но у нее ничего не получилось. Пламени не было. Она почувствовала себя глупой и неуклюжей. Роберт слегка улыбнулся, осторожно вынул зажигалку из ее пальцев и дважды щелкнул кремниевым колесиком, прежде чем огонек наконец показался. Она прикурила. Рядом с мужчинами Франческа всегда ощущала себя особенно изящной. Но с Робертом Кинкейдом все было иначе.

Солнце, превратившись в огромный красный диск, мягко улеглось позади кукурузного поля. Из окна кухни Франческа увидела, как в небе, в потоках вечернего прохладного воздуха парит ястреб. По радио передавали семичасовые новости и биржевую сводку. И тогда Франческа, сидя по другую сторону желтого пластмассового стола, посмотрела на Роберта Кинкейда — человека, который прошел длинный путь, чтобы оказаться здесь, в ее, Франчески Джонсон, кухне. Длинный путь, исчисляемый чем-то большим, чем просто расстоянием в милях.

— А пахнет хорошо, — заметил он, кивая в сторону плиты. — Как-то очень спокойно пахнет.

И посмотрел на нее.

«Спокойно? — подумала она. — Разве запах может быть спокойным?»

Она повторила про себя его фразу. Он прав. После всех свиных отбивных, бифштексов и ростбифов, во множестве поедаемых ее домашними, этот ужин и в самом деле был спокойным. Ни одно звено в длинной цепи, которую проходит пища, прежде чем дойти до стола, не несло в себе насилия. Разве что, может быть, выдергивание овощей с грядки. Рагу спокойно тушилось и спокойно пахло. Спокойным было все в ее кухне в этот вечер.

— Если можно, расскажите мне о вашей жизни в Италии, — он вытянул ноги и скрестил их, правая на левой.

С ним она боялась молчания, и поспешила начать рассказ. Она говорила о своем детстве, о частной школе, монахинях, о своих родителях — матери-домохозяйке и отце, управляющем банка, о том, что проводила часы на пристани и смотрела, как со всех концов света приходят в порт огромные корабли. Она рассказала ему об американских солдатах, которые пришли после войны. О Ричарде, о том, как они познакомились в кафе, куда она с подругами заходила выпить кофе. Война унесла много юных жизней, и девушки загадывали, выйдут ли когда-нибудь замуж. О Никколо Франческа умолчала.

Он слушал, не перебивая, и только изредка кивал в знак согласия или понимания. Когда она замолчала, он спросил:

— Вы сказали, у вас есть дети?

— Да. Майклу семнадцать, Кэролин шестнадцать. Ходят в школу в Уинтерсете. Сейчас они на ярмарке в Иллинойсе, выставляют бычка Кэролин. Честно говоря, я не могу понять, как можно окружать животное такой любовью и заботой — и все для того, чтобы потом продать его на убой. Но я не высказываю этого вслух, потому что Ричард с фермерами тут же на меня накинутся. И все-таки в этом есть какое-то холодное бездушное противоречие.

Франческа вдруг почувствовала себя виноватой. Она ничего недостойного не сделала, совсем ничего, но само упоминание о Ричарде заставило ее ощутить свою вину перед ним — вину, рожденную неясными мыслями о каких-то пусть отдаленных, но надеждах. Франческа спрашивала себя, чем закончится этот вечер, не вступила ли она на путь, с которого уже не сможет сойти, или пока не поздно повернуть назад. Впрочем, возможно, Роберт Кинкейд просто встанет и уйдет. Он показался ей очень спокойным, достаточно приятным в общении человеком, немного даже застенчивым.

Они продолжали разговаривать, а вечер постепенно вступал в свои права. Опустились голубые сумерки, трава на лугу подернулась легкой дымкой. Он открыл еще две бутылки пива. Рагу было готово. Она поднялась, опустила в кипящую воду запеченные в тесте яблоки, перевернула их, затем вынула и дала стечь воде. Где-то глубоко внутри ее разливалось тепло, оттого что здесь, в ее кухне, сидел Роберт Кинкейд из Беллингхема, штат Вашингтон. И Франческа надеялась, что он не уйдет слишком рано.

Он съел две порции рагу, обнаружив при этом манеры хорошо воспитанного человека, и два раза повторил, как прекрасно она готовит. Арбуз оказался выше всяких похвал. Пиво было холодным, а вечер из голубого стал синим. Франческе Джонсон было сорок пять, и Хэнк Сноу пел по радио грустную песню о любви.

«Что же теперь? — думала Франческа. — С ужином покончено. Просто сидеть?»

Роберт Кинкейд позаботился о дальнейшем.

— Может быть, прогуляемся немного по лугу? — предложил он. — Мне кажется, что жара уже спала.

Франческа согласилась, и тогда он нагнулся к рюкзаку, достал фотоаппарат и повесил его на плечо.

Они подошли к двери. Роберт Кинкейд распахнул ее и подождал, пока Франческа выйдет, а затем мягко повернул ручку, так что дверь закрылась совсем неслышно. По потрескавшейся бетонной дорожке они прошли через посыпанный гравием двор. Потом дорожка кончилась, и они вступили на траву, обогнули с восточной стороны сарай, где хранилась техника, и пошли дальше. От сарая пахнуло разогретым машинным маслом.

Когда они дошли до забора, Франческа опустила вниз проволоку и перешагнула. На ногах у нее были только босоножки с тонкими ремешками, и она сразу же ощутила холодные капли росы на ступнях и лодыжках. Он с легкостью проделал то же самое, перекинув ноги в ботинках через проволоку.

— Это луг или пастбище? — поинтересовался он.

— Скорее пастбище. Скот не дает траве вырасти. Будьте осторожны: здесь везде лепешки.

Лунный диск, почти полный, появился на восточном краю неба. По сравнению с только что исчезнувшим за горизонтом солнцем он казался светло-голубым. Где-то рядом промчался автомобиль. Звук был негромкий — на двигателе стоял глушитель. Значит, это мальчишка Кларков, защитник уинтерсетской футбольной команды. Едет со свидания с Джуди Леверенсон.

Давно Франческе не случалось выходить вечером погулять. После ужина в пять вечера следовали новости по телевизору, потом вечерняя программа — ее смотрели либо Ричард, либо дети, закончившие уроки. Сама она уходила на кухню почитать. Книги она брала или в библиотеке, или в клубе, членом которого она состояла. Ее интересовала история, поэзия и литература. Если погода была хорошая, она выходила посидеть на крыльцо. Смотреть телевизор ей не хотелось.

Иногда Ричард звал ее.

— Фрэнни, ты только посмотри!

Тогда она возвращалась в гостиную и некоторое время сидела рядом с ним. Чаще всего призыв раздавался, когда на экране появлялся Элвис. Примерно такой же эффект производили «Битлз», когда они только начали появляться в «Шоу Эда Салливэна». Ричард глаз не сводил с их причесок и неодобрительно качал головой, время от времени издавая недоуменные возгласы.

На несколько минут западную часть неба прорезали яркие красные полосы.

— Я называю это «рикошет», — сказал Роберт Кинкейд, показывая рукой в сторону горизонта. — Многие слишком рано убирают в футляры свои фотоаппараты. Ведь на самом деле, после того как солнце сядет, наступает момент, когда цвет и освещение делаются удивительно красивыми. Этот эффект длится всего несколько секунд, когда солнце только что ушло за горизонт, но его лучи как бы рикошетом продолжают освещать небо.

Франческа ничего не ответила, изумляясь, что на свете существует человек, которому не все равно, как называется место, где растет трава, — луг или пастбище. Его волнует цвет неба, он пишет стихи и не пишет прозу, играет на гитаре и зарабатывает на жизнь тем, что создает образы, а все свои орудие труда носит в рюкзаке. Он словно ветер. И двигается так же легко. Может быть, ветер его и принес.

Роберт смотрел вверх, засунув руки в карманы джинсов. Футляр с фотоаппаратом болтался у его левого бедра.

— «Серебряные яблоки луны. Золотые яблоки солнца». — Он произнес эти строчки низким бархатистым голосом, как профессиональный актер.

Она взглянула на него:

— У. Б. Йетс. «Песнь странствующего Энгуса».

— Правильно, У Йетса замечательные стихи. Реалистичные, лаконичные, в них есть чувства, красота, волшебство. Очень привлекают мою ирландскую натуру.

Всего лишь одна фраза — и в ней все. Франческа в свое время приложила немало сил, чтобы объяснить своим ученикам Йетса, но ей так никогда и не удалось достучаться до них. Одной из причин, почему она выбрала тогда Йетса, было именно то, о чем говорил Кинкейд. Ей казалось, что эти качества могли бы привлечь подростков, чьи глотки успешно соперничали со школьным духовым оркестром на футбольном матче. Но предубеждение против поэзии, которое они уже успели впитать в себя, представление о стихах, как о занятии для неполноценных мужчин, было слишком сильным. Никто, даже Йетс, не смог бы преодолеть его.