Франческа вспомнила Мэттью Кларка, который в тот момент, когда она читала «Золотые яблоки солнца», повернулся к своему соседу и сделал выразительный жест руками — будто бы брал женщину за грудь. Оба сидели и давились от смеха, а девочки рядом с ними покраснели.
С таким отношением к стихам они проживут всю свою жизнь. Именно это, она знала, и разочаровало ее окончательно в работе и в самом Уинтерсете. Она чувствовала себя униженной и одинокой, несмотря на внешнюю доброжелательность местных жителей. Поэты не были здесь желанными гостями. А люди, стремясь восполнить комплекс культурной неполноценности жизни в округе Мэдисон, ими же самими созданный, говорили: «Какое прекрасное место, чтобы растить детей». И ей всегда в таких случаях хотелось спросить: «А прекрасное ли это место, чтобы растить взрослых?»
Ни о чем заранее не договариваясь, они брели по пастбищу, обошли его кругом и повернули назад, к дому. К забору они подошли уже в полной темноте. На этот раз он опустил для нее проволоку, а затем прошел сам.
Франческа вспомнила про нераспечатанную бутылку бренди в буфете и сказала:
— У меня есть немного бренди. Или вы предпочитаете кофе?
— А можно сочетать одно с другим? — донесся из темноты его голос, и Франческа поняла, что Роберт улыбается.
Они вступили в круг света, очерченный на траве и гравии фонарем, и Франческа ответила:
— Конечно, можно, — в собственном голосе она уловила непонятные самой себе нотки и почувствовала беспокойство. Она узнала их: это были нотки беззаботного смеха в кафе Неаполя.
Похоже, все чашки в доме имели щербинки, а ей, хотя она и не сомневалась, что в его жизни щербинки и трещины в чашках были делом естественным, хотелось все-таки, чтобы ни одна мелочь не нарушала совершенства этого вечера. Две рюмки, перевернутые вверх основаниями, примостились в самой глубине буфета. Как и бренди, рюмки стояли там без употребления. Чтобы до них дотянуться, ей пришлось встать на цыпочки. Она чувствовала, что он смотрит и на мокрые босоножки, и на джинсы, натянувшиеся на бедрах и ягодицах.
Он сидел на том же стуле, что и раньше, и глядел на нее. Вот они, старые тропы. Он снова вступил на них, и они говорят с ним. Ему хотелось ощутить шелк ее волос под своей ладонью, почувствовать изгиб ее бедер, увидеть ее глаза, когда она будет лежать на спине под тяжестью его тела.
Старые тропы восставали против всего, что считается общепринятым — против понятий о приличиях, вбитых в головы людей столетиями культурного существования, против жестких правил поведения цивилизованного человека. Он пытался думать о чем-нибудь другом: о фотографии, например, о дорогах или о крытых мостах — о чем угодно, только чтобы не думать о ней, о том, какая она.
Но все было бесполезно, и снова он вернулся к мыслям об ощущении ее кожи, когда он коснется ее живота своим животом. Вечные вопросы, всегда одни и те же. Проклятые старые тропы, они прорываются наружу, как их не засыпай. Он топтал их ногами, гнал прочь от себя, затем закурил и глубоко вздохнул.
Франческа все время чувствовала на себе его глаза, хотя взгляд его был очень сдержанным. Роберт не позволял себе ничего лишнего, никакой настойчивости. Она не сомневалась, что он сразу понял — в эти рюмки никогда не наливали бренди. И еще Франческа знала, что он, со свойственным ирландцам чувством трагического, не остался безразличным к пустоте этих рюмок. Но возникшее в нем чувство — не жалость. Он не тот человек. Скорее это печаль. Ей подумалось, что в голове у него могли зазвучать строчки:
«Неоткрытая бутылка
И пустые бокалы.
Она протянула руку,
Чтобы найти их.
Где-то к северу
От Срединной реки.
Это было
В Айове.
Мои глаза смотрели на нее,
Глаза, что видели амазонок
Древнего племени хиваро
И Великий Шелковый путь,
Покрытый пылью времени.
Пыль вздымалась за мной
И улетала прочь, в неприкаянные
Пространства азиатского неба».
Снимая печать с бутылки, Франческа взглянула на свои руки и пожалела, что ногти у нее такие короткие и не слишком тщательно ухоженные. Жизнь на ферме не позволяла иметь длинные ногти. Но раньше это не имело для нее значения.
Бренди уже стояло на столе, рюмки тоже. Оставалось сварить кофе. Пока она возилась у плиты, он открыл бутылку и налил в рюмки — именно то количество, какое нужно. Очевидно, Роберту Кинкейду не раз приходилось иметь дело с послеобеденным бренди.
Интересно, в скольких кухнях или хороших ресторанах, или в изящных гостиных с приглушенным светом упражнялся он в этом своем маленьком искусстве? Сколько рук с длинными ногтями, изящно заостренными в его сторону, когда они обхватывали ножку рюмки, он видел? Как много огромных голубых и миндалевидных карих глаз смотрело на него по вечерам в чужих землях, пока корабли в бухтах тихо покачивались на якорях и волны лениво плескались о каменные причалы древних морских портов?
Верхний свет казался слишком ярким для кофе с бренди. Франческа Джонсон, жена фермера Ричарда Джонсона, оставила бы его гореть. Франческа Джонсон, женщина, чьи воспоминания о юности были только что разбужены прогулкой по ночной росе, сочла возможным приглушить его. В ящике буфета лежала свеча, но он мог неправильно ее понять. Поэтому она зажгла лампочку над мойкой и выключила верхний свет. Тоже, конечно, далеко от совершенства, но все-таки терпимо.
Он поднял рюмку и произнес:
— За древние вечера и тихую музыку вдали.
И потянулся к ней, чтобы коснуться ее рюмки.
Почему-то от этих слов у нее перехватило дыхание. Вместо того, чтобы сказать: «За древние вечера и тихую музыку вдали», — она только слегка улыбнулась.
Потом они закурили и принялись за кофе. Оба молчали. Откуда-то с полей послышался крик фазана. На дворе пару раз подал голос Джек, шотландская овчарка. Комары пытались проникнуть сквозь сетку на окне в дом, и единственная бабочка, лишенная способности мыслить и влекомая одним лишь инстинктом, билась снаружи, не в силах покинуть место, где ей виделся свет.
Было все так же жарко, в воздухе не чувствовалось дуновения ветерка, да вдобавок еще усилилась влажность. Роберт Кинкейд снова начал потеть и расстегнул две верхние пуговицы на рубашке. Он смотрел в окно и вроде бы не обращал внимания на Франческу, но она знала, что находится в его поле зрения и Роберт наблюдает за ней. Со своего места она видела в треугольнике его расстегнутой рубашки, как на влажной коже собираются мельчайшие капельки пота.
Франческе было хорошо, в ней поднялись какие-то давнишние чувства, в душе ее звучали стихи, играла музыка. «Но, — подумала она, — ему уже пора уходить». Часы над холодильником показывали без восьми минут десять. Из приемника донесся голос Фарона Янга. Он пел песенку — шлягер пятилетней давности — под названием «Обитель святой Сесилии». «Римская мученица, — вспомнила Франческа, — жила в третьем веке нашей эры, слепая. Покровительница музыки».
Его рюмка была пуста. Франческа в тот момент, когда Роберт отвернулся от окна и посмотрел на нее, взяла бутылку бренди за горлышко и поднесла ее к пустой рюмке. Но он покачал головой.
— Меня ждет на рассвете Розовый мост. Пора двигаться.
Она почувствовала облегчение, — но сердце ее упало. В глубине души Франческа знала, что надеялась на другое окончание этого удивительного вечера. В голове ее поднялась сплошная сумятица мыслей и чувств. «Да, идите. Выпейте еще бренди. Останьтесь. Уходите». А вот Фарон Янг плевал на ее чувства. И мотыльку около лампочки тоже не было никакого дела до ее, Франчески, переживаний. А что думал на этот счет Роберт Кинкейд, она не знала.
Он поднялся, закинул один рюкзак за левое плечо, другой водрузил на крышку холодильника. Франческа тоже встала. Он протянул руку, и она пожала ее.
— Спасибо за вечер, за ужин, за прогулку. Все было замечательно. Вы очень хороший человек, Франческа. Держите бренди поближе к дверцам буфета, а то оно скоро выдохнется.
Да, она была права. Он знал. Но обиды от его слов она не чувствовала. Роберт говорил о романтике жизни и высказал свою мысль единственно возможным способом. Она поняла это по той мягкости, которая прозвучала в его голосе, по тому, как он произнес эти слова. Но не поняла того, что на самом деле ему хотелось кричать, кричать так, чтобы его слова впечатались в пластиковые стены этой кухни: «Христа ради, Ричард Джонсон, неужели ты и в самом деле такой дурак, каким кажешься?»