Мать на проводы, конечно, не заявилась. Алино сообщение об отъезде она приняла сурово. Объявила, что нечего дочери делать в логове проклятых капиталистов, нечего позорить мать.

– Как я товарищам объясню, почему моя родная дочь хвостом вильнула и за границу ускакала? — грозно вопрошала мать в телефонную трубку. И Аля ответила устало:

– Скажи им, что твоя дочь предательница родины и тебя с ней ничего не связывает.

На том и закончили разговор.

Сейчас же Аля изо всех сил старалась не поворачивать голову, не смотреть туда, где стояли, спрятавшись под зонтом, Митя и Тоня, приехавшие проводить сына. До нее лишь иногда доносились сквозь липкий туман запах дыма неизменных Митиных папирос и короткие всхлипывания расстроенной Тони.

– Ну что, покажем лягушатникам, что такое советская тележурналистика? Как вы считаете, товарищ режиссер? — Володя панибратски хлопнул Никиту по плечу.

Тот чуть заметно отстранился, раздраженно хмыкнув.

– Напомним им восемьсот двенадцатый год, — вторил Сережа.

– И докажем, что самые красивые женщины не во Франции, а в России. — Володя склонился перед Алей в галантном полупоклоне.

– Товарищи, товарищи, я попросил бы посерьезнее, — вступил заместитель руководителя. — Совместный советско-французский телевизионный проект — это большая ответственность, это наше слово… И к тому же после печально известного инцидента в Ле-Бурже…

– Вы знаменитый прыжок Нуреева имеете в виду? — хохотнул Володя с самым простодушным видом.

– Я думаю, все понимают, что я имею в виду, — прошипел заместитель. — Так вот, мы должны быть особенно бдительны. Любой неосторожный поступок может быть воспринят западной прессой как манифест…

Резко загудел паровоз, и проводница, широко улыбнувшись, объявила:

– Граждане пассажиры, проходите, пожалуйста, в вагоны. Поезд отправляется.

Володя первым поднялся в вагон, за ним на подножку вскочил Сережа, следом двинулся, продолжая вещать, руководитель группы. Никита обернулся к родителям.

– Ну что, давайте прощаться?

Тоня бросилась к сыну, порывисто обняла, спрятала мокрое от слез лицо на его груди.

– Мамуль, ну что ты… — ласково приговаривал Никита, похлопывая ее по спине. — Ну не надо, люди кругом, неудобно. Не на войну ведь меня провожаешь.

Но Тоня не слушала, лепетала что-то бессвязное, милое:

– Ты вспоминай меня, ладно? Вспоминай и говори про себя: «У меня все хорошо, мама, все в порядке». А я тебя всегда услышу, даже если буду далеко-далеко.

Подошел Редников, мягко, но настойчиво отстранил жену, пожал руку сыну, сказал:

– Поедем мы, в самом деле. А то мама расклеится совсем.

И Тоня, словно вторя ему, надрывно зарыдала, уткнувшись в скомканный носовой платок. Никита кивнул, не глядя на отца, словно рассматривая что-то у себя под ногами. Митя неловко хлопнул его по плечу, выговорил:

– Ну ладно, удачи тебе, сынок. — И только теперь обернулся к Але: — До свидания.

«Что ж, это, должно быть, в последний раз, — думала Аля. — До свидания… А лучше прощайте! Прощайте, Дмитрий Владимирович Редников. Я не буду больше вас беспокоить. Я постараюсь».

Она взглянула на Митю, отметила появившиеся за эти полтора года серебряные нити на висках, горькую складку, залегшую между бровями, и неизменный, не меняющийся взгляд черных глаз. Взгляд, устремленный куда-то в глубь себя, спокойный и отрешенный. И только на самом донышке глаз плещется едва заметная лихая искринка.

– До свидания, — прошептала Аля.

Тоня вцепилась в ее рукав, заголосила, заплакала:

– До свидания, Аленька. Ты уж там береги моего мальчика, заботься.

Поезд дернулся, лязгнули металлические колеса, но остался на месте, не тронулся. И Аля вдруг обернулась, слетела со ступенек и быстро пошла по перрону туда, где стояли еще Митя и Тоня.

Она не видела, как дернулось, словно от пощечины, лицо Никиты, как высунулся из окна купе встревоженный руководитель группы, окликая ее:

– Александра Юрьевна, Александра Юрь… — С непониманием уставился на Никиту. — Что происходит?

Никита, не отрывая тревожного взгляда от жены, вымученно улыбнулся.

Митя поднял голову, увидел приближающуюся Алю и замер. Она передумала? Остается? Сама приняла то решение, на которое не мог отважиться он? И значит, можно будет снова… Нет! Нет, нельзя! Все решено и подписано. Пусть уезжает!

Аля смотрела ему прямо в глаза.

– Возьмите. Это ваше. До свидания.

На ладони осталась металлическая пуговица от светлой летней рубашки.

– Что это? Что? — всполошилась Тоня.

Поезд тронулся и медленно пополз вдоль перрона. Аля вскочила на ходу и скрылась в вагоне. Редников еще несколько секунд видел ее сквозь оконное стекло — вот она идет по коридору, отвечает что-то Никите, отворачивается от назойливого руководителя группы, проходит в свое купе. Колеса застучали ровно и мерно, поезд набрал ход, и вагон, в котором уезжала Аля, оказался уже слишком далеко, чтобы рассмотреть что-то в окнах.

– Откуда это у нее? Это от той рубашки… Ты что, с ней… — не отставала Тоня.

Лицо ее исказилось болезненной гримасой вечной, съедающей ее изнутри ревности.

– Ну что за фантазии? Что, я извращенец? — устало отмахнулся Дмитрий Владимирович.

Протяжно загудел паровоз, и темно-зеленый хвост поезда скрылся в тумане.

5

На тумбочке возле дивана заверещал будильник. Никита что-то промычал, не открывая глаз, услышал, как повернулась на своей стороне постели Аля, поднялась, ударила ладонью по кнопке.

– Ника, пора, просыпайся. — Она легко потрясла его за плечо.

– Угу, сейчас, — пробормотал Никита, зарываясь в одеяло.

Аля распахнула окно. Запахло пыльным городским летом, горячими булочками из соседней пекарни. Стало слышно, как снуют под окном машины и стучат чьи-то быстрые каблучки по бульвару.

С этих звуков и запахов, до сих пор непривычных, действующих на Никиту как моментальный раздражитель, начиналось каждое утро вот уже два года. Все еще не открывая глаз, он слышал, как Аля прошла в ванную, повернула кран, как зашумела вода, ударяясь о литой чугун. За время, которое они прожили в Париже, Никита научился безошибочно определять, что делает жена, по звукам в квартире.

Нужно было вставать, собираться на опостылевшую работу, но Никита никак не мог заставить себя подняться. Он давно уже признался себе, что долгожданное покорение французской столицы не состоялось. Нынешняя его жизнь в Париже никак не походила на прошлую, студенческую, развеселую и бесшабашную. Телевизионный проект, в котором они с Алей до сих пор числились, не приносил ни особенных денег, ни удовлетворения творческих амбиций. Тупая, в зубах навязшая поденщина. О его студенческой короткометражке, наделавшей в свое время много шуму, теперь никто уже не помнил. И когда Никита обращался к местным продюсерам с предложением снять собственное кино, те лишь неопределенно качали головой, выпускали в нос струйки вонючего сигаретного дыма и твердили вечное: «Надо подумать». Разумеется, связываться с неизвестным начинающим режиссером, к тому же гражданином таинственного и опасного Советского Союза, никому не хотелось. Здесь своих молодых гениев было не занимать. И Никита, давясь отвращением, ввязывался в мелкие коммерческие проекты: съемки рекламных роликов, концертных выступлений пробивающих себе путь поп-звездочек, — и чувствовал, что начинает ненавидеть всю эту интеллигентную европейскую публику, да и самого себя заодно.

У его жены, как ни странно, дела шли в гору. Через несколько недель после приезда она раздобыла где-то подержанную, хрипящую и лязгающую зубами пишущую машинку и отстукивала на ней что-то вечера напролет. На Никитины вопросы отвечала туманно: «Да так, ничего особенного, безделки». А потом неожиданно продемонстрировала ему журнальный разворот с собственным, переведенным на французский рассказом. Над текстом значилось «Алекс Редон», и Аля со смехом объяснила, что выдумала себе этот псевдоним, дабы не бросать тень на известную фамилию публикациями во вражеской прессе.

Алины рассказы пришлись парижским читателям по вкусу, ее публиковали снова и снова, и Никита помогал ей сочинять новые псевдонимы, стараясь не показывать, как раздражает его уверенный и оптимистически настроенный вид жены, каждый день с радостью упархивающей на работу, как на праздник.