— Другой ребенок на моем месте начал бы ненавидеть отца за то, что он совершил у него на глазах это преступление против матери, и в дальнейшем мысленно перенес бы его на всех женщин, которыми впредь желал бы обладать, не в силах себе представить, чтобы им вспарывал живот кто-либо еще. А я не мог простить мать за то, что она узурпировала акт с моим отцом, предназначавшийся, как мне казалось, для меня одного. Какой-нибудь другой ребенок выжидал бы удобной возможности, дабы удовлетворить свое нездоровое любопытство и завершить собственное обучение или, в моем случае, еще сильнее разжечь свою манию и ненависть. Я же, напротив, избегал этой возможности, придумывая различные предлоги и отговорки, и, вопреки увещаниям, каждый вечер возвращался домой попозже. «Чтобы они успели закончить свое грязное дело», — ворчал я про себя. Ведь та омерзительная сцена преследовала и терзала меня, и образы, словно выжженные каленым железом, беспрестанно меня мучили…


— Когда мне исполнилось тринадцать, отец… (Я говорил тебе, что его звали Эдуар и что я буду называть его этим именем? Если я до сих пор этого не сказал, то вовсе не из недоверия, а лишь потому, что просто не подумал об этом. И все же меня удивляет эта задержка, ведь я с такой нежностью припадал к его губам — точь-в-точь как к твоим…)… Итак, в тринадцать лет отец отдал меня в обучение, дабы хоть немного увеличить наши скудные доходы. На самом деле, несмотря на любовь к учебе, мне не терпелось бросить школу и завести новых приятелей, не говоря уж о дополнительном предлоге возвращаться домой еще позже. Почти сразу большинство моих товарищей, включая даже рабочих, стали докучать мне своими приставаниями, и я начал вести себя еще нелюдимее, хорошо понимая, для кого берегу себя. Я лишь изредка доставал член, тогда как другие выставляли свой срам перед каждым встречным, как молодые мартышки…


— В то же время я становился дерзким, беспокойным, даже заносчивым и приводил в отчаяние мать, которая постоянно меня отчитывала, меж тем как отец проявлял непостижимую слабость. Однако по странному противоречию, которое тебя не удивит, с матерью я был крайне предупредителен, а с отцом вел себя скверно и возмутительно. Хотел ли я обмануть свою натуру и, убедившись в том, что ошибся, скрыть от себя страстное чувство, которое он мне внушал? Или же, наоборот, то была месть за мои мучения — точнее, неясная потребность заставить страдать человека, которого любишь больше всего на свете, ведь эту пылкую любовь можно уменьшить, лишь причиняя ему страдания? Там было всего понемножку, и мы оба плохо различали нюансы. Но когда я оскорблял его прямо в лицо за какую-то мелочь, а у него лопалось терпение (что случалось крайне редко), и он отвешивал мне оплеуху, от которой голова развернулась бы задом наперед, если бы он ударил со всего размаха, я сносил ее, не моргнув глазом, и вел себя еще заносчивее. Однако ничто не могло сравниться с моим отчаянием, когда он молча провожал меня несчастным безутешным взглядом. Дабы положить этому конец, я забивался в первый попавшийся уголок и дрочил с его именем на устах, которое беспрерывно призывал шепотом, пока весь не обращался в оргазм, а огорчение, доставленное ему, уподоблялось ножевому удару, и я не мог себя простить…


— Проходили месяцы, но моя неистовая любовь-ненависть не знала границ. Да и как ее можно было утолить? Разве я не делал все для того, чтобы вызвать у отца отвращение? А ведь я охотно отдал бы за него жизнь, хоть и говорят, будто сыновняя любовь не вселяет мужества. Я задаюсь вопросом, что сталось бы с нами обоими, если бы в ту минуту, когда я ожидал этого меньше всего, перед нами вдруг открылась изнанка вещей? Воскресным утром мы с отцом отдыхали после тяжелой недели, продлевая каждый в своей постели первые утренние часы. Мать, ушедшая из дома спозаранку, задержалась на рынке дольше обычного. Дело было тоже летом. Я притворялся, будто сплю, и, благо стояла жара, воспользовался этим, дабы увеличить беспорядок: мои руки свисали с кровати, сорочка задралась, и я лежал почти голый. Добавь к этому бесстыдно раздвинутые ляжки и член, который я пытался унять из последних сил, чтобы он встал лишь на три четверти — для пущего правдоподобия. Мне исполнилось четырнадцать, и я уже был почти таким же развитым, как сейчас. Вскоре я смутно осознал, что в моих сладострастных формах, выставленных напоказ, мой отец, тоже не спавший, но, по крайней мере, не притворявшийся, узнавал самого себя, и гордость, зарождавшаяся в нем при этом, быстрее любого стимула могла перерасти в то ответное желание, о котором я так отчаянно мечтал…


— Надо полагать, для достижения цели достаточно сконцентрировать свою волю — по крайней мере, отец как раз достиг того момента, когда из его сокровенных глубин поднялось что-то неведомое, но так долго втайне зревшее, что, когда оно обнаружилось, оставалось лишь удивляться столь запоздалому узнаванию. Да разве я сам, взрослея, не замечал, как отец поглядывал на меня украдкой со странной настойчивостью? Ну и ну, значит, я не ошибся! Повернувшись набок, я наблюдал, опустив ресницы, как он буквально упивался моим видом — не нахожу более подходящего слова. Его лицо становилось неподвижным, упрямым, умоляющим, минуту спустя властным и, наконец, почти растерянным: он больше не владел собой. Медленно, словно вор, мягкими движениями раздвинул он постельное белье и чуть не обнажился полностью. Но я увидел достаточно, для того чтобы опьянеть от мужской силы, впервые обозревая ее многочисленные красоты, сводившиеся для меня к их средоточию — несравненному члену, натянутому, как струна. Рука моего возлюбленного опустилась к нему, когда Эдуар, все еще не решаясь овладеть мною (хоть я был уверен, что он вскоре уступит соблазну), гладил свои грудные мышцы, проводил рукой вдоль боков и теребил густое руно, завивавшееся внизу его живота, словно рог изобилия. Изредка, с воздушной нежностью, ласкал он подтягивавшиеся яички, а затем принимался дергать их вверх-вниз, пытаясь довести себя до оргазма…


— Порой его рука, со следами от моих зубов и царапинами от моих ногтей, которая набивала мне синяки на лице, а теперь подстраивала свой ритм под меня, рука эта останавливалась, и то был знак приближающегося оргазма, который она хотела продлить, приостановив, а затем снова продолжив. Потом она все начинала сначала, мое сердце вновь билось учащенно, и я покрывал ее на расстоянии страстными поцелуями, словно держал отца в объятиях. Мало-помалу лицо его разглаживалось: глаза то закрывались, то снова открывались — всякий раз более безучастные и погруженные в себя. Его живот колыхался и выгибался, будто море под килем корабля, поясница приподнималась, а левая ляжка все больше отодвигалась в сторону, дабы облегчить сброс блаженного бремени, от которого он всячески стремился избавиться…


— Я впервые наблюдал перед собой величественное зрелище: мужчина в полном расцвете сил занимался любовью с самим собой. Эдуар лежал навзничь, судорожно комкая рукой простыню, а другой возбуждая себя — на первый взгляд, он терзался самой острой и изощренной пыткой. Ты видишь хоть какую-то разницу между мужчиной в этой позе и роженицей? Но здесь, вместо вспарывания живота изнутри, всех этих ужасных мук и отбросов, которые, допускаю, необходимы для продолжения жизни (но какой ценой — ценою каких мерзостей!), вершилась его собственная гекатомба и в то же время величайшее счастье, его собственное страдание, но вместе с тем и несказанная радость, которую он порождал не чужими, а собственными руками. Какое заблуждение полагать, будто мужчина любит себя в одиночестве! Конечно, это верно в том случае, если он хочет лишь облегчиться, или снять напряжение, и у него нет под рукой иного средства для самоудовлетворения, кроме собственного члена. А как же тот, в ком он нуждается, кто объединяет два пола в одном, являясь одновременно тем и другим, и за единый миг обозревает все царства Природы? Он воплощает в себе всю Природу — звериную и духовную, поскольку подступает к самому средоточию своей жизни и своего духа с помощью собственной руки, активной и мыслящей, преступной и благодетельной, творящей и пожирающей. Он опускается на самое дно своего естества, дабы извлечь из глубинных его истоков человеческий образ, незримый и вечно присутствующий, и обратиться в него духовно и физически…


— Отец все меньше сдерживал удовольствие, а плоть его раздувалась все сильнее. Голова запрокинулась, и мысленный взор устремился к тому воображаемому любовнику, которым, несомненно, был я. Черты Эдуара подернулись невыразимой волной блаженства. Его грудь непрерывно, почти безмолвно вздыхала, и слишком долго сдерживаемые вздохи еще больше обостряли удовольствие — так происходит со всем, что мы стремимся обуздать. Его рука все яростнее трепала член, исчезавший в ней по самые яйца, которые другая рука без устали поднимала и мяла. Так что в конце, опираясь лишь на затылок и пятки, он выпустил сперму, словно струю воды, и в блаженном изнеможении повалился во весь рост. Дрожь пробежала по его телу до самого рта, и, хотя он безмолвствовал, я все же прочитал по движениям губ: «Андре, Андре, малыш Андре…»