Наконец-то Леон был полностью счастлив. И в жизни, и в искусстве. Острый ум и заразительное чувство юмора стали его визитной карточкой. В колледже он «создавал» все — вплоть до гигантских змеев, привязанных к заброшенному дому в Бронксе. Он придумал лестницу, по которой посетители могли подняться в дом на дереве и посмотреть в отверстие на «земляное сооружение», которое он выкопал в миле от этого дерева, на другом берегу реки Гудзон, а также послушать рэп, усиленный с помощью проводов, спрятанных между ветвями дерева. И он смеялся про себя как над критиками, так и над простыми зрителями, которые и в самом деле лезли по этой лестнице, чтобы увидеть его «искусство» и выслушать дикие стихи, которые превращали эту гротескную шараду в мультимедийное действо. Существовал лишь один острый шип, который время от времени царапал его тщательно сработанную персону. Даже когда Роберт Вэн Варен в одном из ведущих журналов по искусству написал о нем большую хвалебную статью и назвал его многообещающим молодым талантом, он иногда, к собственному отвращению, нет-нет да и начинал посещать случайные курсы по греческому классическому Ренессансу. Он тайком бегал на эти занятия, надеясь, что никто не заметит его позора, в том числе и он сам. Во время нечастых визитов в дом родителей Леон проводил часы над какой-нибудь книгой по истории искусства из библиотеки матери, уверяя себя, что чтение избавляет его от разговоров, а ему уже давно нечего обсуждать с родителями.
Его мать ничего не сказала, когда одну из его новых «конструкций» приняли в салон «Челсия» Фло Холлден — шикарный новый авангардный филиал авторитетной галереи на Мэдисон-авеню; Роберт Вэн Варен познакомил его с Эйдрией Касс, которая, в свою очередь, помогла ему попасть к Фло Холлден. А Фло представила его Готардам. Мать ничего не сказала и тогда, когда он бросил колледж на последнем курсе и отправился жить в «Шпалах» — сначала один, потом вместе с Эйдрией. Она промолчала, когда он вдруг сменил свои «конструкции» на то, чем стал отменно знаменит, огромные сооружения из стали и железа с грубыми, ржавыми поверхностями, которые лишали металл последней естественной красоты и чувственности. Она нарушила свое молчание только однажды, спросив, почему он назвал одно свое произведение, бронзовое, то самое, которое Готарды собирались передать в музей, «Вечность». «Потому что материя вечна», — объяснил он. Леон никогда не говорил своей матери, что пошел ей навстречу только в одном: никогда не подписывал свои творения полным именем, ставил лишь инициалы: Л. С. Делал он это из застарелой, привычной любви к ней — ведь в конце концов она его мать, — а молчал об этой уступке в наказание за то, что она заполнила его разум устаревшими понятиями о «красоте», когда он был юн и не способен сам разобраться.
За последние годы Леон редко встречался с матерью. Она все еще преподавала искусство в высшей школе в Нью-Джерси. Он сходил на пару концертов с отцом, но по-настоящему общаться с матерью больше не мог — молчаливое презрение витало в воздухе над ними. Но сегодня он вдруг ощутил непреодолимое желание пойти домой. Затем он вспомнил, что видел в ее кабинете экземпляры журнала «L'Ancienne».
Тоненький голосок в его голове предупредил: не стоит сейчас видеться с матерью, особенно после столь ярких воспоминаний о своей молодости. Этот же голос говорил ему: не стоит встречаться и с Тарой, когда она приедет в Нью-Йорк, потому что он уже понял: Тара затронула в его душе что-то очень глубокое и хрупкое, то, что он считал давно похороненным. Леон в изумлении поднес к глазам свои руки, припомнив, что со дня их встречи его руки хотели изваять ее так, как он никогда не работал, будучи взрослым. С самого начала Тара вынудила его ходить по острию бритвы. С ней он постоянно рисковал потерять равновесие, приблизиться к себе тому, которого он забросил, чтобы предстать в придуманном образе. Он не должен ее видеть.
Но другие импульсы толкали его вперед, те самые автоматические импульсы самосохранения, которые пробуждаются в самоубийце, когда он видит вдруг спасательные канаты, о существовании которых никогда не подозревал.
Один из таких канатов — его мать — находился рядом, на другой стороне Гудзона. А другой? Он снова мысленно увидел Тару.
Леон спускался по ступенькам ближайшей станции метро, не замечая ни холода, ни легкости своих шагов.
Глава восьмая
В доме было темно, но Леон знал, где лежит ключ от кухонной двери. Он был засунут, как и много лет назад, в трещину цементного крыльца, которым давно не пользовались. Из-за этого удобного тайника отец наверняка так и не привел в порядок веранду.
Он тихонько вошел. Родители всегда ложились рано, а было уже далеко за полночь. В кухне горел слабый свет, напоминающий о тех днях, когда мать специально оставляла его на случай полуночных набегов на холодильник. У него стало тепло на душе, будто его здесь ждали. Сама кухня была идеально чистой и веселой. Как и его родители, печально подумал Леон, которые всегда думали о внутреннем содержании и не слишком пеклись о внешнем.
Дом был скромный, но обладал спокойным благородством. В гостиной среди других работ висели морские пейзажи, нарисованные его матерью. И хотя художественный вкус Леона уже давно отверг эту милую простоту, он все равно почувствовал покой при виде одной из материнских картин.
Самой большой комнатой в доме был рабочий кабинет. В отличие от кухни, там царил хаос. Книги сыпались с полок, валялись где попало, включая стол матери. Старые пластинки и кассеты и новые диски перемешаны с видеопленками и видеодисками. Ноты грудами лежали повсюду, кроме пианино, на котором в тесноте стояли семейные фотографии тех времен, когда Леон с сестрой были детьми. Мольберт и стол для красок его матери занимали угол у огромного окна.
Леон, всегда на редкость опрятный и аккуратный, не мог понять, как его родители умудрялись функционировать в этой комнате, и тем не менее она всегда была такой. В своих наиболее ярких детских воспоминаниях он видел мать, читающую в этой комнате по вечерам или рисующую в выходные, и отца, играющего на пианино. Он часто пытался присоединиться к ним со своей домашней работой, но ему никогда не удавалось сосредоточиться из-за музыки, которая совершенно не мешала матери.
Оглядывая кабинет, Леон, пожалуй, впервые осознал, что брак отца и матери был удачным. Эта комната, наполненная ими обоими, скорее всего, была для них такой же интимной, как и та спальня над его головой, где они сейчас спали. Он никогда не задумывался, каковы составные части успешного брака, но сейчас, оглядываясь вокруг, он душой почувствовал их в этой комнате. Это ощущение его порадовало. Он направился к бару и налил себе виски. Затем стал рыться в стопках журналов, лежащих на полу.
Вскоре Леон обнаружил с десяток номеров «L'Ancienne». По-видимому, мать сохраняла только наиболее заинтересовавшие ее номера. Взглянув на мольберт, он увидел, что она рисует его «Весенний цветок». Он с презрением посмотрел на образ, который создал, когда ему было пятнадцать лет. «Какая ерунда», — подумал он.
Леон перевел взгляд на свою задрапированную обнаженную девушку, которая стояла у окна на подставке для цветов. Мать расположила ее так, что зеленые листья живого растения, обвивая подставку, как бы продолжали бронзовый плющ до самого пола. Он снова взглянул на холст. Масло и яркие цвета, выбранные матерью, делали его скульптуру живой. Она не копировала его работу, а использовала ее в качестве модели в своих собственных целях. Странно, для чего она это делала?
Открыв один из журналов, Леон бегло просмотрел список редакторов. Там были ученые из Англии, Израиля, Италии, Америки и Греции. «Афины. Кантара Нифороус». «Тара в моей постели», — подумал он. Что он чувствовал, когда был с ней? Разумеется, радость и силу. До какой-то степени игру. Секс был для нее совершенно естественным. Она не таила ничего. И все же, даже будучи ласковой и игривой, умудрялась передать ему ощущение глубокой серьезности. Что он чувствовал потом? Восторг, чистоту, которых давным-давно не испытывал — со времени Валери. Он вспомнил ночь много месяцев назад, когда он был с Блэр. После секса она повернулась к нему и задумчиво сказала:
— Помни огонь, но не пепел.
С Тарой пепла не было. Ее огонь будто сжигал его до состояния чистоты, и ничего не оставалось от его тела, кроме яркого сияния пламени. Он не видел ее два месяца, но почувствовал реакцию в паху — впервые после его возвращения из Греции. Он должен снова ее увидеть, ему не терпится ее увидеть и снова прижать к себе.