Кто-то в слухи верил и изображал брезгливость и оскорбленное достоинство. Кто-то не верил и горячо защищал имя Дюра. Кому-то было совершенно все равно — как, например, Варе Асенковой. Театральная среда — грязная среда, что и говорить, однако к чистому грязь не пристанет. Варенька полагала Николая Дюра как бы не от мира сего, она ведь и сама была совершенно такая же, со своим тайным поклонением солнцу… Ей нравилось верить, будто Дюр способен на вечную любовь и верность, и тем более нравилось, что с ней Дюр держал себя верным рыцарем и братом.

Вот второй Варенькин партнер, Николай Мартынов, с ролью брата мириться ни за что не стал бы и, конечно, доставил бы ей немало хлопот, кабы не был безумно влюблен в хорошенькую дочку своего домохозяина. Девица была к нему чрезвычайно расположена, да вот беда — Мартынов не пользовался расположением ее папеньки, который беспрестанно грозил согнать его с квартиры, за которую Мартынов с великолепной рассеянностью забывал платить, тратя все свободные деньги на подарочки предмету своего обожания. Увы — денег было куда меньше, чем хотелось Мартынову, оттого и подарочки получались куда меньше, чем хотелось бы «предмету». Словом, Мартынов был слишком занят своими сердечными делами, чтобы волочиться за Асенковой. Это Вареньку вполне устраивало, она любила своих партнеров поистине братской любовью и понять не могла, откуда поползла вдруг сплетня о ее связи с Дюром, который, оказывается, жалует своим расположением и мужчин, и женщин, и… такова же, видимо, и девица Асенкова!

Варе и так было тяжело переносить нечистые слухи, а ежели бы она еще узнала, что они явились причиною неблагосклонности к ней ее обожаемого солнца, то вообще была бы вне себя от горя. По счастью, она не узнала этого, и виноват в скупости остался министр Императорского двора Волконский.

А если говорить честно, то отказ повысить жалованье огорчил Вареньку меньше, чем Александру Егоровну. Главным было, что продлен контракт! Она опасалась, что дирекция вдруг за что-нибудь да ополчится против нее и выдворит за врата рая — театра, без коего Варенька уже не мыслила себе жизни.


…Скоро ударит семь.

В это время во всех театрах готовятся к представлению. На сценах опускают пониже небесные своды, заклеивают изорванные облака, в гримерных приделывают носы, приклеивают бороды, замазывают трещины на декорациях и рябины на лицах, которые на время спектакля должны сделаться лилейными.

В семь часов шум, крик, стук колес по улицам и возле театров усиливаются. Жандармы расставляют кареты, чтобы не мешались при разъездах. Заметно темнеет, и фонарщики, собравшись кучками на перекрестках, пристально вглядываются в сторону Большой Морской: лишь только там появится сигнальный красный шар на каланче, как они, взвалив на плечи свои лесенки, отправятся зажигать фонари. У каждого фонарщика свиток рогожи, которой он прикрывает фонарь от ветра, когда засвечивает его…

Перед Александринским театром зажигают две «грелки»: это такие круглые беседки, в которых разведены костры, чтобы могли погреться извозчики наемных карет и кучера, которые привезли своих господ, а также прислуга.

В это время за кулисами — суета сует! Служащий конторы санкт-петербургских театров раздает сальные свечи для кассы, для дежурного пожарной команды, истопника, столяра, смотрителя театра, для машиниста на сцене, для театральных уборных, унтер-офицеру для обхода… Ламповщики готовят лампы, которые установлены вдоль рампы и в ложах. На утренних репетициях зажигают сорок ламп — только те, что на сцене; на генеральных — четыреста, на спектаклях — до восьмисот. Ежевечерне в лампы заливают чуть не пятнадцать пудов масла!

Костюмеры толпятся возле гардеробмейстера Закаспийского, который выдает одежду для нынешнего спектакля. Мундиры и платья, халаты турецких султанов и колпаки звездочетов, пиратские короткие, по колено, штаны и нарочно порванные тельняшки, блестящие фраки и лохмотья нищего… Башмачник Фролов снабжает актеров охотничьими ботфортами и гвардейскими сапогами, лаковыми башмаками, шелковыми да бархатными туфельками, турецкими папушами с загнутыми носками и греческими сандалиями, которые надобно шнуровать до колен…

Вот уже зрители партера рассаживаются в кресла, галерка толпится у барьера… Вот уже звонки, вот уже пронеслось по коридорам театра: «Асенкова, ваш выход!»…

Да разве Варенька могла бы расстаться с этим чудом?! Кем бы она стала вне театра? Хорошенькой девицей на выданье, не более, которая ежедневно помирает от скуки девичьего бытия, а сделав так называемую «хорошую партию», станет помирать от скуки бытия женского? И, между прочим, еще неведомо, сделала бы она ту самую партию или нет. Это сейчас она — любимая, обожаемая. Это сейчас ее благосклонности добиваются студенты, чиновники, писатели, актеры, гусары, уланы, кавалергарды, и даже блестящая светская молодежь жалует своим расположением. А вообще говоря, она всего лишь незаконнорожденная дочь легкомысленной маменьки, которая, знай, рожает детей от своих сожителей, не вступая с ними в брак. Кому нужна такая невеста, а вдобавок — бесприданница?

Конечно, Варя красива. Греческая кровь ее предков со стороны отца придала ее чертам чистоту и классическую соразмерность, сделала ее волосы черными, словно вороново крыло, а синие, унаследованные от маменьки глаза и белая кожа придают ей особенную, «акварельную», как говорит влюбленный в Вареньку художник Вольдемар Гау, прелесть. Да, копии с ее портрета кисти художника (кстати, превосходного акварелиста!) выставлены в витринах книжных лавок и продаются нарасхват. И все же… Что значила бы ее нежная красота, не будь она оформлена необычной сверкающей рамкой — огнями рампы?

Варя все это прекрасно понимала. И это лишь усиливало ее страстную любовь к театру. И еще дальше уводило от обыденной жизни, где было слишком много печалей и разочарований, слишком много «нет» приходилось на одно какое-нибудь «да», где у нее не было ни малейшей надежды встретить холодноватый взгляд обожаемых голубых глаз, в которых вдруг просверкнет на мгновение благосклонная улыбка, смягчится суровая складка у рта — и Варя ощутит себя небывало счастливой, избранной, может быть, даже желанной…

Ей было легко оберегать свою добродетель от многочисленных ухажеров, однако в глубине души она знала: если бы только ее солнце сделано хоть один знак, от этой добродетели не осталось бы и помину. Варя с радостью отдала бы себя ему — так солнцепоклонник приносит жертву своему божеству. Но он только смотрел на нее, изредка оказываясь в Александринке: смотрел то приветливо, то равнодушно, даже не подозревая, что самое мимолетное его выражение возносит ее то к вершинам блаженства, то опускает в бездны отчаяния. Но именно в этих сердечных содроганиях состояло счастье.

Влюбленные во всем мире и во все времена убеждены, что таких чувств, коими обуреваемы они, не испытывал никто и не испытает никогда. А еще им кажется, будто все песни о любви, стихи, поэмы, романы, повести, новеллы созданы именно о них и для них. И Варенька подумала так, когда прочла пьесу «Эсмеральда», написанную по мотивам необычайно популярного романа Гюго «Собор Парижской Богоматери». Пьесу собирались ставить в Александринке.

Варя, конечно, читала модный роман — его все на свете читали! Любовь танцовщицы к ослепительному Фебу тронула до слез. Она мгновенно наделила обворожительного героя пьесы всеми признаками некоего реального человека и с восторгом принялась разучивать роль.

А между тем Варенька и представить себе не могла, какие, так сказать, копья ломались вокруг этой постановки.


В мае 1837 года император вызвал к себе министра двора князя Волконского и сказал:

— Я посмотрел присланный вами репертуар. В бенефис Каратыгиной идет «Эсмеральда». Это по роману Гюго? Да ведь роман о революции!

— Но, ваше величество…

— «Эсмеральду» необходимо из репертуара исключить. И вообще, князь, передай Гедеонову[7]: все пьесы, переводимые с французского, должны быть представлены мне. Я уже говорил ему об этом.

— Но, ваше величество… там действие происходит в старые времена, если я не ошибаюсь, да к тому же бунтовщики несут наказание.

— Революция — всегда революция. Она может передаваться в виде намеков. Разве нельзя обойтись без этого?

Чрезмерную осторожность Николая относительно революции вообще и французских пьес в частности понять можно. Двенадцать лет назад, в декабре, он спас свое государство от погибели, от заразы вольнодумства, которой господа радетели за народ нахватались именно во Франции и которую приволокли в Россию, словно новую моду на галстухи и жилеты, на небрежные прически и лимбургский сыр, на убийство государей, радостно предвкушая реки и моря крови, которые зальют эту страну немедленно, как только начнется «русский бунт», который пугал даже легкомысленного циника Пушкина. Может быть, конечно, Пестель и иже с ним не ведали, что творили… но это вряд ли. Слишком уж старательно были разработаны их программы, предусматривавшие непременное убийство членов царской фамилии — всех, вплоть до маленьких детей. Именно твердость императора, только что взошедшего на престол, спасла тогда Россию от гибели[8], однако опасение «французской заразы» не исчезло.