Я поволок его отсюда. Спотыкаясь, он шел рядом со мной, бормотал что-то, чего я не мог понять. Кто-то позвал меня, папу, но мы оба не обратили внимания.
Я нашел папин автомобиль в глубине огромной парковки на третьем этаже. Он шаркал рядом со мной, как будто из него разом вышла вся жизненная сила. Он всегда прикреплял ключи к поясу, к карабину на толстой черной веревке, и я отстегнул их. Открыв двери, мне пришлось проталкивать отца на пассажирское сиденье. Папа ударился лбом о стекло, глаза неподвижно смотрели в никуда.
Я забрался на сиденье водителя, поправил кресло, руль и зеркало. Первый раз я водил машину, когда мне было двенадцать, на ранчо деда, и, когда бы я ни приезжал туда, я должен был водить сам. У меня не было разрешения или прав, но тогда мне было все равно. Медленно и осторожно я выехал назад с парковки, выехал из гаража, с территории больницы на главную дорогу. Я знал дорогу домой и вел машину так осторожно, как только мог.
Я будто онемел и ничего не чувствовал. Только пустоту.
Папа так и не произнес ни слова, даже не пошевелился. Иногда я даже сомневался, дышит ли он. Но потом стекло запотевало от дыхания, и я снова отворачивался и следил за дорогой.
Я добрался до дома, помог папе выйти и отвел его в его спальню. В дверях он остановился и посмотрел на аккуратно заправленную кровать. Из-под мягких белых подушек выглядывало одеяло. Он покачал головой — первый признак жизни, который он подал с тех пор, как мы уехали из больницы. Он обернулся и медленно, с трудом стал спускаться по ступенькам. Я пошел за ним, не зная, что делать. Он прошел на кухню, встал перед холодильником, открыл буфет наверху и вытащил бутылку Джека Дэниелса, почти полную. Открутил крышку и выпил из бутылки, сделав три долгих глотка. Я смотрел, не выражая эмоций. «Этого и следовало ожидать», — думала какая-то часть меня. Вот что делают, когда умирает жена.
Но что должен был делать я, теперь, когда умерла моя мама?
Я взял от него бутылку, и он встретился со мной взглядом. В его пустых глазах что-то мелькнуло, и я увидел, что он становится сам собой, принимая какое-то решение, но потом взгляд снова стал пустым и далеким, и он освободил бутылку.
Виски обожгло горло, грудь, живот. Я закашлялся, брызнул слюной. Потом отпил еще и еще раз. На третий раз в животе у меня все скрутило. Голова закружилась, и я отдал ему бутылку.
О н прошел мимо меня, в свой кабинет. Там у него стоял диванчик, и он пару раз спал там, когда они с мамой ссорились. Он упал на него, в одной руке держа бутылку. Снова отпил из нее, потом откинул голову назад и закрыл глаза. Я смотрел, как по его щеке течет слеза.
— Джен, — из него вырвалось рыдание, и вот тогда я закрыл дверь.
Это горе было слишком личное, чтобы наблюдать за ним.
Глава 7
У меня кружилась голова, я напился впервые в жизни. Я пошел в свою комнату и сел за стол. Только с одним человеком я хотел поговорить.
* * *
Эвер,
Ее больше нет. Я только что видел, как она умерла. Она просто тихо ушла. Она крякала. Я показал ей рисунок той утки, которую нарисовал в Интерлокене. Помнишь? Я показал ей тот рисунок, и она закрякала. Как утка. Она сказала мне, что любит меня.
Письмо, которое ты мне послала, все еще лежит у меня в кармане. Я не открывал его. Еще не прочел. Сейчас я, может быть, немного пьян. Это ничего? Я не знаю, что делать дальше. Это для меня слишком. Слишком, слишком, слишком. Что, черт возьми, я должен делать?
Я отвез папу домой. Из больницы. Просто оставил ее там. Но ее ведь там нет. Мамы нет больше. Тело, которое лежит в кровати — просто кусок мяса. Но мы просто оставили ее там. Что дальше? Папы тоже нет. Он не мертв, просто сломлен. Не знаю, придет ли он когда-нибудь в себя. Я думаю, он так сильно нуждался в маме и не смог бы жить без нее, и теперь он тоже, как кусок мяса. А что насчет меня?
В твоем последнем письме, которое я прочитал на той неделе, ты говорила, что папа собирается устроить для тебя мастерскую для твоих фотографий, но когда я отослал письмо, я понял, что и не знал, что ты фотографируешь. Это твое новое увлечение? Я знаю, что ты рисуешь и хочешь заняться скульптурой, но не помню, чтобы ты говорила о фотографии. Мне просто пришла в голову эта мысль.
Я боюсь. Неужели я всегда буду один? Мне только пятнадцать. Может, папа тоже поблекнет, перестанет быть живым. Может, и я перестану быть живым? Я не знаю, что делать дальше. Как будто все эти недели над нами нависала огромная волна, и вот она обрушилась на нас, и я тону. Как-то я видел фильм о людях, которые занимались серфингом, и на них обрушилась волна, она все швыряла и швыряла их, так что они закрутились в ней и не могли сделать глоток воздуха или найти опору. Вот так и я сейчас чувствую себя, как будто волна швыряет меня, а я не могу вынырнуть, не могу вздохнуть.
Думаю, именно сейчас искусству и полагается меня спасать. Предполагается, что я стану потрясающим художником, потому что я прохожу через эту трагедию, а это и порождает великое искусство, когда ты проходишь через что-то ужасное, и у тебя есть оно, которое помогает тебе выразить себя, но я не думаю, что это есть внутри меня. Я чувствую, что даже искусство у меня отняли. Хотя я и нарисовал один из последних моментов маминой жизни. Как папа сидел рядом с ней. Ждал. И понимал.
Почему они не сказали мне? Почему вели себя так, как будто ничего не случилось, пока не стало слишком поздно? Я чувствую, что меня лишили шанса проститься с ней. Я бы... Не знаю, что бы я сделал. Проводил бы с ней больше времени. Больше бы любил ее. А теперь ничего не осталось. Я не знаю. Что делать.
Прости за это ужасное письмо,
Кейд.
* * *
У меня перед глазами плясали стены и качался потолок. Слова, которые я написал, расплывались, искривлялись. Я знал, что это было нечестно, но какая-то часть меня, которая отвечала за жизнь, за взросление, за других, за что угодно... была выше моего понимания. Мне не стоило посылать это Эвер, но я все равно собирался это сделать. Мне было нужно, чтобы те чувства, которые я выплеснул на бумагу, находились там, вне меня. То, что я мог писать письма тому, кто не осуждал меня, писал в ответ с сочувствием и дружелюбием, помогало мне быть самим собой, помогало чувствовать, что все хорошо.
Теперь ничего хорошего не было, и мне казалось необходимым послать это письмо Эвер.
Я нашел марки там же, где и всегда, на кухне, в ящике с разными мелочами: ножницами, отверткой Филлипс, разводным ключом, скотчем, разными ключами на цепочке с пластмассовым американским флагом. Осталось шесть марок. В голове у меня промелькнуло яркое воспоминание, ударившее меня, как молоток: всего несколько недель назад мама рылась в этом ящике, что-то искала, по-моему, шестигранный ключ, чтобы починить расшатанную ножку стола, и говорила, что нам нужны еще марки, что она возьмет побольше, когда пойдет на почту в следующий раз. Только этого так и не случилось. Она была слишком больна, чтобы сходить на почту, слишком больна, чтобы даже вставать с кровати, и вот тогда папа и отвез ее в больницу, надеясь на лучшее. Где все и кончилось.
И теперь осталось только шесть марок.
Я раньше никогда не покупал марки. Что мне делать, когда они кончатся? Мне нужно купить еще. А что если папа просто перестанет быть живым? Что если он окончательно сдастся, и мне придется самому заботиться о себе? Я был подростком. Мне было пятнадцать. Я не умел готовить. Не умел стирать. Зарабатывать деньги. Мне были нужны родители.
Все, что у меня оставалось, — шесть марок. Ряд пастельных изображений Бенджамина Франклина. У меня на лице выступил пот, и я закачался, выронив письмо на пол. В желудке все запротестовало, когда я снова выпрямился, сжав марки в кулаке. Свободной рукой, ухватившись за край стола, я удерживал равновесие и смотрел на маленький белый прямоугольник, который лежал на кафельном полу. Мне было нужно очень осторожно нагнуться и поднять конверт.