…Сына своего, как и водилось в те времена, я сама не кормила: на то имелись мамки из крепостных. Поэтому я довольно быстро смогла вернуться к своей фрейлинской роли. Надо сказать, что положение замужних фрейлин при дворе – тем паче не свитных, которые и жили при особах царской фамилии, и непрестанно несли свою службу, а фрейлин высочайшего двора – было особое. Государыня, которая сама являлась образцом жены и матери, понимала, что для женщины главное – семья, а не служение, в отличие от мужчин, для которых долг перед императором и службой державе должен быть превыше всего. Поэтому фрейлин двора не оставляли на ночные дежурства при покоях императрицы: мы возвращались ночевать домой, да и часы наших дневных присутствий были свободны и недолги. Скорее это была почесть, чем обязанность, а иногда и прямое удовольствие, например чтение вслух последних литературных новинок.
Помню, читала я ее величеству – ей особенно нравилось слушать, как я по-русски читаю! – только что напечатанное дивное стихотворение Пушкина «Цветок»… Ах, я его всю жизнь обожала и считала чуть не лучшим из того, что он создал! Я сама теперь цветок засохший, безуханный, и по сю пору напоминают мне эти стихи все, что со мной случалось, и любовь, и разлуки, и забвение, и не могу удержаться от слез, когда читаю это:
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя:
Где цвел? когда? какой весною?
И долго ль цвел? и сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?
На память нежного ль свиданья,
Или разлуки роковой,
Иль одинокого гулянья
В тиши полей, в тени лесной?
И жив ли тот, и та жива ли?
И нынче где их уголок?
Или уже они увяли,
Как сей неведомый цветок?
Точно так же я плакала и когда читала его впервые, хоть еще не испытала ни любви, ни разлуки, вот разве что с Серджио… Словом, я плакала, и государыня, глядя на меня, очень тогда встревожилась.
Ее величество вообще была ко мне особенно внимательна, заботлива, часто расспрашивала о сыне моем, тревожилась, что я его надолго оставляю, и когда я однажды предложила заменить на ночном дежурстве внезапно заболевшую свитную фрейлину, уж не припомню, кого именно, Александра Федоровна весьма воспротивилась и велела мне ехать домой. Я была, конечно, тронута такой заботливостью, но беда в том, что уже понимала, откуда у этой заботливости, грубо говоря, ноги растут…
Не хвастая могу сказать, что красота моя в то время расцвела несказанно, и глаза государя, на меня устремленные, говорили слишком много.
Какое счастье, что я в то время ни о каких древних глупых предсказаниях насчет Нарышкиной-фаворитки не знала, не то чувствовала бы себя дура дурой и непременно натворила бы глупостей! И долгие годы ничего не знала, до самой смерти отца моего в 1848 году. А пока…
А пока голова моя от взглядов императора кружилась. Мне было и лестно, и страшно, и стыдно… Потом, спустя многие годы, приходилось мне заглядывать в кое-какие воспоминания об этом прекрасном человеке, той же Россет, в замужестве Смирновой, или, к примеру, мадемуазель Тютчевой, этой сушеной селедки, которая, такое впечатление, из утробы матери таковой же и явилась, бесчувственной и холодной, а ведь ее отец был и поэт великий, и мужчина отнюдь не из последних. И эти, и подобные им дамы благочестиво поджимали губки, когда речь шла о том, что Федор Афанасьевич Тютчев назвал «васильковыми чудачествами» императора. Смирнова это выражение лихо подхватила, не поручусь, что и не присвоила, да, впрочем, не в том суть. Лет десять тому назад в Париже сделалась я невольной слушательницей одной приватной беседы. Немолодая дама, русскую в коей можно опознать только по раскормленным левреткам, одну из которых звали почему-то Машенька, а другую – Палашка (самое забавное, что издавна в России собачонок называли на французский манер – Жужу, Мими, Фифи, ну и прочее в этом же роде), болтала с другой немолодой дамой – англичанкой, судя по ее выговору. Я мгновенно поняла, что дама вдохновенно делится своими воспоминаниями о жизни при дворе:
– О, император Николай Павлович был истинным самодержцем! Повелителем и в своих поступках, и в правлении страной, и в любовных историях. Если он отличал женщину – на прогулке, в театре или в свете, – он делал знак дежурному адъютанту. Тот сразу понимал, что особа, привлекшая внимание государя, должна попасть под особенный надзор. Немедля предупреждали ее супруга, ну а если она была девица, то родителей…
– Предупреждали о чем? – с туповатым видом перебила англичанка.
– О чести, которая им выпала! – снисходительно пожала плечами русская. – Нет примеров, чтобы это отличие было воспринято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом неизвестны примеры, чтобы мужья и отцы этих особ не извлекали преимущества и даже прибыли из…
– Из своего бесчестья? – подняла жидкие белесые бровки англичанка.
– Что же тут бесчестного? – изумилась моя соотечественница. – Стать подругой великого человека – пусть ненадолго, но снять с его плеч невыразимую тяжесть, облегчить его ношу, проявить, в конце концов, верноподданнические чувства – это не бесчестие, а честь! Это, если угодно, государственный долг!
– Да неужели ваш император никогда не встречал отказа? Неужто его жертва ему не сопротивлялась?! – так и взвилась англичанка, у которой клеймо «старая дева» горело во лбу столь же выразительно, как у преступников, клейменных по жестокому приказу Павла Первого, горело во лбу слово «вор».
– Жертва?! – еще пуще изумилась дама. – Да вы в уме ли?! Как можно быть жертвой императора?! Никто и никогда не отказывал ему. Как это вообще возможно?!
Мне стало смешно, ибо вид обеих говорил о крайнем возмущении друг другом.
– Берегитесь, мадам, – прошипела скандализованная англичанка, – ваш ответ таков, что я могу заподозрить, будто и вы… будто и вы тоже… – Тут она замялась, словно не в силах была произнести ужасные слова.
– Ну да, я тоже! – гордо ответила моя соотечественница. – В свое время я поступила, как поступали все. Более того, открою вам тайну: мой муж никогда не простил бы мне, откажи я его величеству.
По лицу англичанки было видно, что она непременно призвала бы на голову своей собеседницы анафему, будь священником и имей право сие исполнить. Однако этого ей было не дано, а потому сей особе пришлось поспешно удалиться, подхватив подол, словно она спешила перешагнуть самую грязную лужу на свете. Этим она якобы выразила свое презрение и свою брезгливость. К несчастью, подняла она подол так высоко, что сделались видны затрепанные края нижних юбок и стоптанные каблуки ее башмаков…
Я с трудом сдержала смех, поглядывая на даму с левретками. Я не узнавала ее: возможно, забыла лицо, а возможно, она просто не входила в число тех, кто бывал при дворе, так что мы не встречались и не были знакомы. Ведь внимание императора простиралось на дам всех сословий, вплоть до самых простых! В свое время в кулуарах шепотком, но очень оживленно обсуждался чудный по своей нелепости пассаж – как раз на эту тему. Не могу удержаться, чтобы тут его не описать, ибо он некоторым образом схож с тем приключением, которое я и сама пережила и о котором расскажу, когда придет черед.
Итак, государь очень любил гулять по Санкт-Петербургу один, в простой шинели и каске, а если ездил, то в обычных санках, без всякой охраны, не в пример своему сыну, который берегся-берегся, да так и не уберегся от неминучей судьбы… И вот как-то раз, гуляючи, Николай Павлович приметил молоденькую девушку, которая показалась ему до того привлекательной, что он не удержался и заговорил с ней, не открыв своего имени и звания. Девица скромно отвечала, что она белошвейка, живет с матерью-старушкой без особенного достатка. Государь был весьма приветлив и обходителен, а она держалась с ним наивно и запросто, словно с обычным офицером, в меру развязно и обещающе, так, что он приступил к ухаживаниям. При своей опытности он тотчас понял, что девица из тех, что ко всякому добры, однако он очень любил этакие незатейливые приключения, видя в них разнообразие бонтонности, которая в его жизни преобладала. Сговорились, что назавтра «офицер» пожалует на квартиру к своей приветливой знакомой. Люди, которые знали тонкости его натуры, уверяли, что он был в отменном расположении духа в тот день, а вечером исчез – но вскоре воротился в еще более прекрасном настроении и весь вечер вдруг, ни с того ни с сего, то и дело принимался хохотать.