– Он не мог взять меня с собой, – без тени обиды сказал Савва. – Он готовит убийство и не хотел бы меня компрометировать.
О Господи, я едва не упала, услышав такое!
– Что это значит – готовит убийство? Кого он намерен убить?!
– Он намерен убить человека, который довел до самоубийства его отца! – гордо сказал Савва.
Как бы люди ни цивилизовались, в их душах всегда живет то существо из времен баснословных, которое единственным образом ответа на обиду видело только кровную месть. И после слов Саввы я вполне поняла его уважение к Маецкому и почувствовала жалость к этому человеку, которого прежде недолюбливала.
– Довел до самоубийства его отца?! – ахнула я. – Как же это случилось?
– Тот человек – его фамилия Ксаверин, он чиновник – проигрался в карты и попросил денег у отца Маецкого, своего двоюродного брата. Тот отдал все свое добро, заложил дом, проигрыш они заплатили, более того, Ксаверин отыгрался и снова разбогател. Однако долга своего он отдать и не подумал. Отец Маецкого не смог выкупить закладную, его прогнали со службы происками Ксаверина – и в конце концов он прыгнул в Неву с моста.
– Это ужасная трагедия, – сказала я сочувственно и с тех пор с гораздо меньшей непримиримостью относилась к посещениям Саввой Маецкого, подавляя свое недовольство и желание всегда держать его при себе. Мне так не хотелось с ним расставаться!
Иногда меня посещали мысли взять Савву к себе в дом – как одного из учителей моего сына… Правда, я не представляла, чему он мог бы научить Николеньку, который поражал учителей своими знаниями и прилежанием, а Савва был всего лишь недоучившийся студент. Да, впрочем, даже если нашлось бы ему дело в моем доме, к добру бы это не привело, ведь наша любовь была бы у всех на глазах. А от прислуги очень мало что можно скрыть, ибо она, как правило, мается бездельем и больше времени тратит не на службу, а на слежку и сплетни о своих хозяевах. В то время у всех на слуху была ужасная, позорная история графини Рыковой, которую собственный муж застал в конюшне, где она предавалась страсти с конюхом, с крепостным! Конечно, этот сор не стоило выносить из избы, графу следовало бы наказать виновников тайно, однако тайны никакой не получилось, весь свет все знал, дамы корчили брезгливые гримасы, а их мужья спешили избавиться от слишком красивых слуг, в первую очередь конюхов…
В любом случае, я не могла допустить позора моего дома, моего мужа, моего сына, а потому нам с Саввой все же приходилось иногда расставаться, и каждый раз мы прощались словно бы навеки, и каждый раз встречались словно бы впервые…
Так шли дни, и вот наконец наступил декабрь 1837 года, когда случилась страшная трагедия в жизни моей и Саввы. Странным образом наше горе совпало с ужасным пожаром, который в эти же самые дни приключился в Зимнем дворце и почти погубил это прекрасное, величавое здание, бывшее главным украшением Петербурга.
И хоть я положила себе вспоминать в этих записках лишь свою жизнь, не могу удержаться и не описать тот день, когда горел Зимний!
Мы с мужем были в театре – в присутствии царской семьи танцевала Тальони. По слухам, пожар начался как раз в то мгновение, когда в спектакле «Бог и баядерка» героиня бросилась в огонь в надежде, что ее спасет языческое божество, и патриарх Филарет, который был весьма недоволен гастролями «плясавицы», немало вещал потом с амвона о дурном предзнаменовании.
В этот день в лаборатории домашней царской аптеки готовили какой-то состав, и, как рассказывают, лопнул котел, отчего весь химический состав взметнулся в трубу. Там загорелась сажа, и огонь повалил из трубы. Мужики, бывшие в аптеке в работе, намочили рогожи и заткнули ими трубу, чтобы утушить сажу, которая через некоторое время снова вспыхнула, а так как ей некуда было прорваться, то труба лопнула и стена загорелась.
И вот в последнем акте вызывают государя из ложи, вслед за ним выходят наследник и великий князь Михаил Павлович, и им тайно сообщают страшное известие о пожаре! Но, как ни скрывали весть, она облетела театр, и все, кто мог, собрались и поехали или пошли ко дворцу.
Оцепление уже стояло вокруг пылающего здания, никого и близко не подпускали, но мы издали наблюдали ужасную картину во всей ее дьявольской и губительной силе и были ослеплены ею. Из всех окон рвалось и вздымалось к небу пламя и черные столбы дыма. Небо словно бы тоже горело, такого было оно страшного мутно-оранжевого цвета. Потом рассказывали, что зарево над Зимним видели крестьяне окрестных деревень и путники на дорогах за 50–70 верст от столицы. Чудилось, извергался Везувий. Дворцовая площадь, Главный штаб и все окрестности были буквально залиты светом… И несколько тысяч человек, здесь собравшихся, стояли недвижимо, с непокрытыми головами, несмотря на довольно сильный мороз. Некоторые крестились, но все молчали, и это поражало, это потрясало до самой глубины души.
В это же время внутри Зимнего, в огне и в дыму, дворцовые слуги, солдаты и пожарные выносили вещи, мебель, драгоценности, картины, иконы, ковры, одежду – что могли. Семья государя уже была вывезена в Аничков дворец, а он сам остался на пожаре, даже не поощряя, а скорее удерживая людей, которые самоотверженно пытались спасти великолепную обстановку царских покоев. Говорили потом, чуть не рота солдат готова была задохнуться в дыму, желая во что бы то ни стало вынести огромное зеркало из комнаты покойной императрицы Марии Федоровны, и государь принужден был бросить в зеркало свой бинокль, чтобы разбить его и заставить солдат уйти. Невозможно оказалось спасти большую, в человеческий рост, мраморную статую государыни Александры Федоровны, и это потрясающее зрелище белой фигуры среди черного дыма и алого пламени вызывало у многих горькие рыдания.
Ни я, ни князь Борис Николаевич – мы не могли оказать никакой помощи, а когда он попытался подойти к оцеплению, офицер убедительно попросил всех, не участвующих в тушении огня, держаться подальше, чтобы не добавлять жертв. Конечно, многие погибли тогда – и солдаты, и пожарные… Я потом слышала историю о каком-то простом человеке, который вместе с камергером Марии Николаевны Иосифом Россетти вытащил из уже горящей комнаты великой княжны ее любимые безделушки: лорнетку, бриллиантовые брошки и другие мелочи, которые она оставила на подзеркальнике ночного столика. Россетти только чуть обжегся и дыму наглотался, а того человека едва спасли из огня, всего обгоревшего, с обугленным лицом, но жив ли он остался – того не ведаю[44].
Наутро мы поехали в Аничков дворец, куда перебралась царская семья, – поехали, как все, выразить государям свое сочувствие. Император находился на пожаре, который еще не мог быть погашен (дворец горел трое суток, пока не выгорел дотла), туда же поехали великие княжны, поэтому ее величество сама принимала посетителей. Александра Федоровна была бесконечно утомлена, оттого мало говорила, а некоторым протягивала только руку для поцелуя или всего лишь молча улыбалась, но при виде меня поднялась с кресла и, ласково обняв, прошептала дрожащими губами:
– О, возвращайтесь, моя прекрасная, возвращайтесь! Все позади! Император не гневается на вас больше, и я вас давно простила.
Я была изумлена и озадачена этим «не гневается» и «я вас давно простила», как если бы я была удалена от двора, а не сама удалилась, но сейчас не время было считаться. Мне было очень жаль наших государей, однако еще больше я была умилена тем, что меня здесь еще любят, помнят, хотят меня видеть, а уж князь Борис Николаевич был так доволен – не описать словами. Даже трагедия пожара померкла перед нашей радостью быть обласканными императрицей!
Затем князь отправился в одну из своих контор, а я поехала домой, не имея ни малейшего желания таращиться на обугленные развалины, да и без меня сейчас вокруг Зимнего был, кажется, весь город.
И вот, пока я ехала к себе, на душе у меня вдруг стало так печально и тяжело, что и выразить невозможно. Недавнее умиленное состояние и светлая радость от нежности ко мне государыни сменились дурным предчувствием.
Я чувствовала, что должна немедленно увидеть Савву.
Пользуясь тем, что муж вернется не скоро, к тому же он давно уже не спрашивал у меня отчета в моих поступках, уповая на мое благоразумие, я велела кучеру повернуть к Фонарному переулку и вскоре была там. Как всегда, отпустила карету, наказав воротиться за мной ввечеру, а сама поспешно взошла на крыльцо и постучала.
Варвара Петровна отворила почти тотчас: глаза у нее были заплаканны.