Постепенно с улиц исчезли уличные торговцы, а с ними старые, как мир, напевные, не один век звучавшие в городе крики, которыми они расхваливали свой товар. Закрывались многие магазины и лавки, приказчики больше не стояли за прилавком, хозяева лавок боялись покупателей, а покупатели – лавочников. Друзья отворачивались при встрече или переходили на другую сторону улицы, чтобы избежать разговоров. Многие перестали покупать еду из страха заразиться, а некоторые из-за этого даже умерли от голода.

Театры закрылись в мае, а теперь и многие таверны стояли запертыми. Тем же из них, что продолжали обслуживать гостей, велели закрываться в девять часов вечера и выгонять всех посетителей. Исчезли медвежьи и петушиные бои, выступления жонглеров и кукольные спектакли; даже публичных казней больше не устраивали, ибо они неизменно привлекали большие толпы людей. Похороны были запрещены, но тем не менее можно было видеть длинные процессии, бесконечной вереницей проходившие по улицам в любое время дня и ночи.

Но, невзирая на страх заразиться, в церквах собиралось много народу. Некоторые священнослужители, в основном ортодоксального вероисповедания, уехали из города, а нонконформисты остались и произносили пламенные речи, чтобы несчастные и сирые отмаливали свои грехи. Проститутки трудились без устали. Прошел слух, что самая верная защита от чумы – венерическая болезнь, и публичные дома Винегар-Ярда, Саффрон-Хилла и Найтингейл Лейн были открыты для посетителей двадцать четыре часа в сутки. Проститутки и клиенты часто умирали вместе, и их тела выносили потом через черный ход, чтобы не расстраивать тех, кто ожидал в гостиной. Все растущий фатализм привел к. тому, что многие говорили, будто надо, мол, получать от жизни как можно больше удовольствия, а потом умереть, когда придет твой черед. Одни бросились к. астрологам и предсказателям, другие стали оракулами, и их дела процветали.

По каждой улице проезжали так называемые «собиратели мертвых». В их обязанность входило проверять, где есть трупы, и сообщать об этом церковному клерку. Это были группы старух, нечестных и неграмотных, как и сиделки. Они были вынуждены жить обособленно во время эпидемии, ходили с белыми палками, чтобы прохожие видели, кто идет, и обходили их стороной.

Город постепенно затихал. Судоходство на Темзе прекратилось – ни один корабль не мог войти или выйти из порта. Шум, крики и ругань моряков на реке – все это исчезло. Сорок тысяч собак и двести тысяч кошек, были уничтожены, – считалось, что они переносят заразу. Можно было услышать плеск воды между волнорезами Лондонского моста даже из Сити – шум, которого обычно никто не замечал. Только колокол продолжал звонить, тяжелыми ударами возвещая о смерти.

Вскоре стало невозможно хоронить мертвых по отдельности, стали рыть огромные ямы сорок футов на двадцать на окраине города. Каждую ночь туда свозили трупы, некоторые были, как положено, в гробах, но чаще просто завернуты в простыни, а то и голыми, как их застала смерть. Имена многих были неизвестны. В дневное время у этих захоронений кружились вороны, но при приближении человека они взвивались в воздух, ожидая ухода непрошеного гостя, потом снова садились на могилы. Когда тела начали разлагаться, в город пополз смрадный запах, и дышать стало просто нечем.

Давно не помнили в Лондоне такого жаркого; лета. Небо оставалось ярким, как лазурь, голубым и совершенно безоблачным. Люди мечтали о тумане, как о милости Господней. Над городом низко парили большие птицы, они летали тяжело и деловито. Флюгеры на шпилях храмов едва шевелились. На лугах вокруг Лондона трава сгорела и земля стала твердой, как кирпич; завяли, сморщились и высохли цветы. Эмбер посадила несколько левкоев розового и белого цвета в горшки и поставила их в тени на балконе, но они не прижились.

Она защищала себя от чумы тем, что отказывалась думать об этом, это было все, что она могла сделать, все, что могли сделать – чтобы не сойти с ума – и другие оставшиеся в городе.

Часто, когда она ходила за провизией в лавки – теперь все приходилось покупать в лавках, потому что уличные разносчики исчезли, – ей приходилось слышать страшные крики и стоны, доносившиеся из запертых домов. В окнах появлялись измученные лица, люди умоляюще тянули руки и взывали: «Молитесь за нас!»

Чума убивала мгновенно, мертвые и умирающие на улицах стали приметой времени. Эмбер насмотрелась всякого; вот мужчина прижался к стене и бьется о нее окровавленной головой, бормоча что-то в бреду (Эмбер в ужасе взглянула на него и быстро прошла мимо, зажав нос); вот мертвая женщина лежит в дверях дома, а грудной младенец сосет ее грудь (на ее белой коже Эмбер заметила маленькие голубые пятна чумы); вот старуха, отчаянно рыдая и еле передвигая ноги, идет, неся в руках маленький гробик.

Однажды, занимаясь уборкой в спальне, Эмбер услышала с улицы громкий мужской голос, но слова разобрала лишь подойдя к окну. Мужчина, очевидно, шел со стороны Сент-Мартин Лейн.

– Очнитесь! – взывал он. – Очнитесь, грешники! Чума у вас на пороге! Вас ждут могилы! Очнитесь и покайтесь!

Эмбер отодвинула шторы и выглянула. Он шел быстро, как раз под ее окнами, полуголый старик с взъерошенными волосами и длинной темной бородой; сжатым кулаком он грозил в сторону молчаливых тихих домов.

Эмбер взглянула на него с отвращением.

– Чтоб его черт подрал! – выругалась она. – Проклятый старый дурак! Неприятностей хоть отбавляй и без его кошачьего нытья!

Ночью в конце июля она услышала другой, гораздо более страшный клич. По булыжной мостовой громыхала повозка, звенел колокольчик, и мужской голос выкрикивал:

– Выносите своих мертвых! Выносите своих мертвых!

Эмбер быстро взглянула на Спонг, потом бросилась к окну, Спонг проковыляла за ней следом. Внизу они увидели повозку, которая медленно тащилась в сопровождении трех человек: один правил лошадьми, другой шел рядом и звонил в колокольчик, третий нес факел, при свете которого они заметили, что повозка была наполовину заполнена трупами, наваленными один поверх другого. Во все стороны торчали руки и ноги мертвецов. Труп женщины нависал над другими, и длинные волосы волочились по земле.

– Пресвятая Дева Мария! – выдохнула Эмбер. Она отвернулась с содроганием, ощущая подступающую тошноту. Ее прошиб холодный пот.

У Спонг зуб на зуб не попадал.

– О Боже мой! Чтоб вот так умереть, быть брошенной в кучу вместе со всякими бандитами и убийцами вроде Джека Ноукса и Тома Стайлза! Не приведи Господь! Да на такое невозможно смотреть!

– Перестань причитать! – огрызнулась Эмбер нетерпеливо. – С тобой-то все в порядке!

– Ах, не говорите так, мэм! – ответила Спонг. – Да, с нами все в порядке сегодня. Но кто знает, завтра мы обе можем…

– Заткнись, тебе говорят! – воскликнула Эмбер, поворачиваясь к старухе, и, когда та вздрогнула от испуга, добавила сердито, хотя ей самой было неловко за эту вспышку гнева; – Ты ноешь, как шлюха в Брайдуэлле[1]. Иди на кухню и возьми себе бутылку горячительного!

Спонг благодарно взглянула на нее и ушла. У Эмбер эта повозка с мертвецами так и стояла перед глазами. Ей доводилось видеть больных мужчин и женщин, трупы на улицах, слышать постоянный похоронный звон колокола, ощущать тошнотворный запах от могил, противоестественную тишину города, узнавать разговоры (слухи передавал стражник), что еще две тысячи умерли от чумы на прошлой неделе, – все это стало сильно угнетать ее. Ей удавалось отгонять от себя страхи и пересиливать отчаяние, пока Брюс был безнадежно болен, тогда у нее просто не было времени думать. Но теперь душу начал охватывать леденящий ужас перед чумой.

«Почему я остаюсь живой и здоровой, когда все другие умирают. Что я такого сделала, чем заслужила право на жизнь, если они должны умереть?» Она знала, что заслужила право на жизнь не больше, чем кто-либо другой.

Страх был не менее заразным, чем сама чума, и так же быстро сковывал человека. Здоровые должны заболеть, надежда избежать этой участи чрезвычайно мала. Теперь смерть была повсюду. Заразу можно вдохнуть, получить вместе с пищей, она может перекинуться от случайного прохожего на улице, и вы принесете ее в дом. Смерть была демократична, она не делала выбора между богатыми и бедными, красивыми и безобразными, молодыми и старыми.

Однажды утром в середине августа Брюс сказал, ей, что считает нужным уехать из Лондона через две недели. Эмбер лежала в постели, и хотя ответила ему небрежным тоном, но тем не менее встревожилась.