Альберто поднялся, с усилием сделал несколько шагов и снова упал в кресло. Он сказал мне:
— Кончено, ее больше нет. Черви завершили свое подземное дело. Я боролся изо всех сил и больше не могу. Они пожрали тело Джульетты в ее могиле, они разрушили его в моей памяти. Она прах; она забвение. Я присутствовал, минута за минутой, при этом двойном исчезновении. Я чувствовал, как крошится тело и как растворяется воспоминание. Если бы я открыл ее гроб, я нашел бы там лишь неясный прах, подобный тому пеплу, который она оставила в моих мыслях. Закрыв глаза, я не вижу ее больше; она стала для меня темной и покрытой мраком.
На следующий день он добавил:
— Если бы я ее увидел снова, хотя бы на одно мгновение, неподвижной и бездушной, какой ты изваял ее когда-то в мраморе, мне кажется, что она возродилась бы во мне. Мои глаза восприняли бы ее форму, и моя душа вернула бы ей жизнь. Ах, зачем ты отдал статую Конрадо!
Еще несколько дней спустя он сказал мне:
— Ах, ты причинил большое несчастье.
Потом он пробормотал несколько невнятных слов. Зубы его скрежетали. Он быстро шагал взад и вперед; выбившись из сил, он опять сел, и Я услышал его бормотанье:
— Я пойду, я пойду, я пойду…
Он ушел. Что произошло между двумя Коркороне? Как случилось, что Альберто проник к Конрадо? Никто этого не мог узнать. Только их нашли обоих утром мертвыми у ног статуи Джульетты. У одного в сердце — лезвие кинжала с жемчужиной на рукояти; у другого в горле — лезвие кинжала с рубином на рукояти; и их двойная кровь слилась на плитах в одну красную лужу.
Высохшее пятно еще виднелось там, когда на обратном пути с кладбища я посетил дворец Конрадо. При входе туда я никого не встретил. Под моей одеждой я спрятал крепкий молоток. Я проник в залу, где находилась статуя. Я посмотрел на нее в последний раз, потом поднял руку и тяжело ударил.
С каждым ударом от мрамора отлетали куски, и он покрывался белыми рубцами. Благородный камень кричал или стонал от обиды, смотря по тому, ударяло или царапало его железо. Он сопротивлялся моим усилиям всей своей живой твердостью. Это была скорее битва, чем разрушение. Острый осколок отскочил мне в лоб; выступила кровь. Какая-то ярость, сменившаяся затем диким бешенством, охватила меня. Порой мне становилось стыдно, как если бы я бил женщину. Порой мне казалось, что я защищаюсь от врага. Я испытывал странный гнев, нечто безумное, непонятное. Я неистово дробил груди, округлость которых выщербилась. Руки были разбиты; я принялся за колени; сначала надломилась одна нога, потом другая, и статуя покачнулась; она рухнула ничком на плиты пола. Теперь это была лишь бесформенная глыба. Пощаженная голова откололась и подкатилась к моим ногам. Я поднял ее. Она была тяжела и совершенно не тронута. Я завернул ее в свой плащ и вышел из города.
Я шел долго. Моттероне отливал мертвенно-синим светом среди охровой долины. Я направился в горы. Достигнув соснового леса, я стал на колени и начал рыть землю. Я положил в нее мраморную голову, сначала поцеловав в губы ее губительную и смертоносную красоту. Там покоится она и теперь, среди красных стволов, где смола как будто плачет благоуханными и прозрачными слезами.
Соперник
Реми де Гурмону
Первым следствием смерти г-на де Ла Томасьера было то, что в убийстве обвинили г-на д'Эгизи. Обстоятельства складывались так, что всеобщее подозрение падало именно на него. 11 сентября 1687 года г-на де Ла Томасьера нашли в разорванной одежде, с черепом, проломленным под волосяным убором парика, в местности, называемой перекрестком Жиске, в имении г-на д'Эгизи. Поведение этого дворянина по отношению к г-ну де Ла Томасьеру позволяло думать, что именно он, скорее, чем кто-либо другой, мог так расправиться с человеком, вызвавшим, как все знали, его злобу и ненависть. Г-н д'Эгизи позаботился обнаружить эти свои чувства и довести до всеобщего сведения то оскорбление, которое позволил себе по отношению к его особе г-н де Ла Томасьер. Его обида стала общим достоянием, и теперь он испытывал, сколь неудобно слишком громко высказывать свои чувства и всем поверять личные недовольства, которые более приличествует держать при себе.
Как бы ни был раздражителен и приметно сварлив г-н д'Эгизи, все же от колкости и неуживчивости его характера было еще далеко до преступления, которого ничто не могло извинить, даже выставленное им на вид оскорбление, на которое жаловался этот мстительный дворянин.
Г-н д'Эгизи в самом деле месяцев шесть перед тем просил у г-на де Ла Томасьера руки его дочери. Ради этой цели в один прекрасный день выехал он в своей карете из замка Жиске, усевшись на потертых подушках своей тощей персоной, которая подскакивала от каждого толчка, — до того она была легка и мало весома. Выйдя из кареты, г-н д'Эгизи не забыл, по своему обыкновению, взглянуть на лошадей. Они были довольно жирны и казались прилично откормленными. Он держал их из гордости, хотя у него, собственно говоря, не было на это средств, так как доходы его были умеренны. Его обветшалый замок доказывал это. Там скудно питались, и говорили, что запряжка часто ела лучше, чем хозяин, который не останавливался перед тем, чтобы потуже подтянуть свой пояс, но только бы округлить брюхо своих лошадей.
Вообще же говоря, карета его служила предметом шуток в таком городке, как Куржё-л'Абен, где многие видные обитатели, даже из самых именитых, обходились без нее и довольствовались либо портшезом, либо мулом, а то и просто ходили в галошах, по вечерам предшествуемые фонарями, чтобы освещать мостовую. Ла Томасьер принадлежал к их числу, так же как и господа де Парфонваль, де Рантур и многие другие дворяне этих мест. Г-н де Валанглен, обладатель особняка на большой площади, считавшегося очень красивым, поставил свою карету в сарай, а в конюшнях держал только лошадей для верховой езды. Г-н д'Эгизи тем упорнее придерживался этой роскоши, которая, как ему казалось, выделяла его среди всех других. Он дорожил своей каретой. Он был ей обязан приятной возможностью сотрясать колесами мостовую и обрызгивать грязью прохожих. Часто он даже посылал ее порожняком прокатиться по городу или постоять у какой-нибудь лавки, чтобы напомнить буржуа и хозяйкам о существовании в окрестностях Куржё г-на д'Эгизи, который не ходит пешком, подобно черни. Поэтому он не сомневался в том, что г-н де Ла Томасьер, которого он так часто встречал на дороге и приветствовал из-за занавесок, ответит не иначе, как быстрым согласием на предложение, сулящее ему такого зятя.
С этими мыслями г-н д'Эгизи вошел в дом, где жил г-н де Ла Томасьер. Это было большое строение, хорошо выглядевшее, с вымощенным двором. Белые и черные, подобно шашечной доске, плиты сеней звенели под каблуками. Лестница с коваными перилами была широка и удобна. Все указывало на тот благоразумный достаток, который является признаком бережливого богатства. Г-н де ла Томасьер мог бы выставить его напоказ, если бы он не предпочитал увеличивать свое состояние, экономя доходы. Куржё для этого было подходящим местом. Г-н де Ла Томасьер удалился сюда, продав свою должность в парламенте. Причиною этого удаления было вовсе не состояние здоровья, а просто-напросто то, что отец г-жи де Ла Томасьер оставил им, умирая, свой дом в Куржё и два участка земли в Корни и в Бируэ, которые приносили большой доход и оказались достаточно хороши, чтобы г-н де Ла Томасьер, соединив приносимые ими доходы с тем, что он имел сам, мог устроить жизнь, как ему нравится; но он ограничил расходы своими потребностями и вкусами, которые отнюдь не принуждали к большим затратам ни других, ни его самого. Г-ну д'Эгизи все эти подробности были хорошо известны, и он уже предвкушал день, когда все это прекрасное имение перейдет к нему через посредство девицы де Ла Томасьер, внешность, сложение и манеры которой вдобавок нравились ему настолько, что помогли бы ему дождаться, с приданым в руках, чего-нибудь более существенного и прочного, чем любовь и красота. Не то чтобы г-ну д'Эгизи не нравилась девица де Ла Томасьер сама по себе, но он не мог пренебрегать теми выгодами, которыми она, помимо себя, обладала по рождению и по богатству.
Итак, едва усевшись с добряком де Ла Томасьером, круглым, толстым и склонным к одышке, г-н д'Эгизи тотчас же приступил к делу. Он был выслушан как на аудиенции. Отец, казалось, помнил о том, что был когда-то членом магистрата. На нем был огромный седой парик, и он рассматривал серебряные пряжки своих башмаков. Д'Эгизи ждал, что г-н де Ла Томасьер прервет его на первом слове и бросится ему в объятия. Поэтому он остановился сам после своего вступления. Де Ла Томасьер дал ему высказаться до конца. Без сомнения, за это время де Ла Томасьер обдумывал суть своего ответа. Он был ясен, потому что по существу это был отказ. Выражения, подысканные для того, чтобы смягчить удар, не достигли, быть может, своей цели, потому что речь эта вздернула маленького г-на д'Эгизи на дыбы. Краснота его лица выразила его душевное раздражение. Он охотно бы схватил за горло де Ла Томасьера, тем более что досада, которую он испытывал, не находила себе выхода. Даже переход до кареты в сопровождении толстяка де Ла Томасьера ничего не дал ему. Единственное, что ему оставалось, это было с такой силой хлопнуть дверцами, что стекла со звоном разбились и выпали по кусочкам, в то время как внутри кареты он изрыгал гневные проклятия и топал в бешенстве ногами.