Был отец. Он зарабатывал деньги, покупал разные бесполезные вещи – например, шкаф в прихожую или золотые браслеты всем «своим дамам», как он галантно называл маму и двух дочек – старшую Веронику, младшую Викторию. И сам он тоже, как шкаф в прихожей, – большой, темный, вроде бы необходимый, но ужасно скучный.

И были две сестры – Вера-Вероника и Вика. Погодки. Обе хохотушки, круглолицые, кудрявые. Повзрослев, стали совсем разными. Вика выправилась в длинноногую роковую красавицу, Вера осталась миниатюрной, округлой, умилительной, как плюшевый медведик. У Вики куча поклонников, зато у Веры – подружки, и акварель, и школа журналистики, и таксик Гекльберри, сокращенно – Гек. Таксика завела мама, но хозяйкой он признавал Веронику.

Над всем же царил предок. Предок был портретом на стене. В детстве девчонки его очень боялись, потому что он смотрел. Куда ни пойдешь, где ни сядешь, портрет смотрит. Еще предок жил в толстых коричневых книгах на полке. Книг было восемь, назывались они «Собрание сочинений», и на переплете была мамина фамилия. Предка звали Солодков Федор Ильич, и все эти книги он сам написал, давным-давно. Но книги были неинтересные, хотя читать их было удобно. Слева было написано, кто говорит, а справа – что говорит. Называется «пьеса». Но и пьесы были страшные, люди в них много и тяжело работали, проклинали свою судьбу и все собирались подниматься на какую-то борьбу. Мама говорила, раньше пьесы Солодкова ставили в театрах, но теперь времена не те. Только иногда по ностальгирующим каналам шли фильмы по пьесам предка, и фильмы тоже были унылые и безнадежные, черно-белые. Федор Ильич был маминым прадедом, но каким-то неправильным прадедом, братом ее родной прабабушки. О прабабушке Полине Ильиничне почти никто ничего не помнил, а вот предок-писатель был известен некогда всему миру, и сейчас еще отголоски его прошлого соцреалистического торжества доносились до потомков. В его честь сохранили фамилию мама и бабушка, но на Вере и Вике династия закончилась. Они носили фамилию отца – Мурашовы.

Устои мира пошатнулись, когда Вероника была на четвертом, Вика – на третьем курсе. Лето выдалось жарким, над городом плыло струящееся марево, и казалось, что тает асфальт. Заниматься невозможно было, а надо готовиться к сессии. Девочки сидели в мамином кабинете – единственное помещение с кондиционером! – и постепенно окружали себя книгами, тетрадями, кофейными чашками и фантиками от конфет. Утром мама проснулась в особо бодром и деятельном настроении, вдохновенно крутилась перед зеркалом, надела легкое белое платье, шляпку из итальянской соломки с зелеными розами, взяла зеленую сумочку и ушла. Ушла в университет проводить консультацию, обещала на обратном пути заскочить на базар, купить всегда прохладной сочной черешни, так что ее возвращения ждали с нетерпением. Она все не шла, не шла, мучительно вязли извилины в старославянских рунах. Наконец хлопнула дверь, но привычных быстрых шагов не послышалось.

– Мама? – Вероника первая почувствовала неладное, высунулась в коридор, невыносимо душный после кондиционированной комнаты. – Мам, ты что?

Вера Ивановна сидела на корточках, привалясь спиной к двери.

– Мне что-то нехорошо, – произнесла она с усилием. – Вышла из аудитории, в глазах потемнело, в голову вступило... Девчонки, я и черешни вам не купила...

– Черешня – ерунда, – стараясь, чтобы голос прозвучал беззаботно, откликнулась Вероника. – Викусь, ты что сидишь? Не видишь – мама совсем обессилела? Давай-ка проводим ее в кабинет!

Но даже в прохладной комнате, на старой, уютной кушетке маме легче не стало.

– Верунь, может, «скорую»? – Вика тоже растерялась, да и испугалась здорово.

– Это мысль. Давай набирай. Мам, может, воды?

– Да, – прошептала мать. – Да, не надо врачей! Просто перегрелась.

– А если тепловой удар? Или солнечный? Смотри, какая ты красная!

Вика побежала в прихожую звонить, Вера принесла маме стакан воды. Та приподнялась, приняла стакан, но вдруг глаза ее расширились, вода плеснула на грудь.

– Мам?

Вера Ивановна выронила стакан, ее лицо исказилось судорогой, и она упала на подушки.

– Мам? Вика! Мама потеряла сознание! Скажи им там, в «скорой», чтоб не мешкали, чтоб немедленно!

Остальное вспоминалось Веронике, как приснившийся кошмар – вскрикиваешь и не можешь, не можешь проснуться. Сестра дозвонилась в «скорую», врачи посоветовали положить лед на голову, дать понюхать нашатырь, растереть прохладной водой грудь.

Но мама так и не открывала глаза, а «скорая» все не ехала. Прошло добрых полчаса, прежде чем в дверь позвонили, и зареванная Вика побежала открывать. И вдруг Вероника почувствовала – какое облегчение! – пожатие маминой руки.

– Огонь, – сказала мама далеким голосом, словно с Холодного берега окликнула дочь. – Огонь, Вероника!

– Мамочка, врачи уже приехали! Тебе воды дать, да?

– Тебе, – ответила мать.

Фельдшер Терехова была расстроена и утомлена. Проклятое пекло, столько вызовов! Сердечники, гипертоники... Только что битый час провозилась на пляже с идиотом, который «для сугреву» откушал водочки и полез купаться. Сердечный приступ. Мужика удалось откачать, с того света вытащили дурака. Большая прохладная комната, соломенная шляпка с зелеными розами валяется на полу, отчаянно скулит и повизгивает невидимая собачонка. Две испуганные, заплаканные девушки, запах нашатыря, валерьянки, тревоги и надежды... Бессмысленно, безнадежно. Эта женщина, их мать, безнадежно мертва. Уже минут пятнадцать, как мертва. Ее мозг сгорел в этом пекле.

Когда Веру Ивановну хоронили, шел дождь. Он начался еще с ночи, ночным гостем вкрадчиво постучал в окна, а к полудню следующего дня – этого дня! – разошелся, заполнил своим серым голосом все обозримое пространство, со всех сторон надвинулся, и даже небо, размытое и растушеванное, походило на огромный намокший плащ, из которого сочится вода. Обложной! Городские деревья словно забыли, что им нужно радоваться дождику, словно не поверили в него и понуро опустили мокрые темно-зеленые, а кое-где уже тронутые знойной ржавчиной ветви – еще ниже, еще тяжелее. Кладбищенская ограда выглядела, как ни странно, ярче всего остального, она отмылась наконец от бесцветного слоя пыли, и ее траурный тон, ее молчаливый орнамент о многом говорил вдруг осиротевшим сестрам. Хотелось плакать, хотелось выть и кататься по сырой, липкой земле, на которой только что приютился сбитый порывистым дыханием ветра дубовый лист, на которой уже нет и никогда не будет мамы... «Будь крепкой, как дубок!» – вспомнила почему-то Вера нищего, которого они когда-то встретили с мамой; благодарно принимая монету из рук девочки, он все крестился и повторял: «Будь крепкой, как дубок!..»

В день маминых похорон детство Веры кончилось. Она стала Вероникой, теперь уже навсегда.

Нужно было жить, нужно было хоть как-то досдать сессию, скоротать летние мучительно тянущиеся месяцы (а ведь как быстро пролетали раньше!) и снова ходить в университет, читать книги, общаться с людьми – делать дело. В августе отец купил две путевки в Египет – девочкам нужно отвлечься, развеяться.

Самолет очень долго летел над бескрайним Каиром. Вера то задремывала, то просыпалась и неизменно видела прильнувшую к иллюминатору Вику, а за иллюминатором – миллиарды светлячков. При иных обстоятельствах Вероника, которая умела и любила живо представить себе что-либо доселе ею не виданное, уже давно была бы мысленно где-то там, внизу, на песчаных просторах Сахаро-Аравийской плиты. Великое песчаное море колышется ли под ее ногами, озвучивают ли непроглядную южную ночь журчащие о чем-то вечном цикады, баснословные оазисы ли расцветают, подобно павлиньему хвосту, пред ее очи, светятся ли сквозь вековые толщи красноморской воды волшебные коралловые царства, разводит ли земледелец-феллах, одетый в фетровую ермолку, огонь в большой плоской печи, чтобы угостить Веру кашей из проса, да бобами, да разогретым в глиняном горшке кислым молоком с финиками... Она бы обязательно расспросила феллаха о том, как действует шадуф – похожее на нашего «журавля» древнейшее устройство для орошения полей нильской мутной водой, пережившее эпоху фараонов. Недаром же она, умная Маша, прочла книжку о Египте! При иных обстоятельствах... Сейчас у Веры не осталось ни желания, ни сил думать о чем-либо, кроме одного: «Когда же посадка?»

Наконец-то попросили пристегнуть ремни, снижение, при котором закладывает уши, посадка. Самолет уже на земле, а такое ощущение, что все еще летишь и этому полету не будет конца. В Каире – ночь, но на улицах бешеное движение. Гуляющие, автомобили, повозки, ослики, верблюды...