– Преставился он там, что ли? – пробормотала я и толкнула дверь.
Та открылась, на сей раз без скрипа, впуская меня в узкую длинную комнату, где и вовсе было темно. Окно оказалось закрыто ставнями изнутри, свеча не горела, так что я смутно видела грубый стол, стул рядом с ним, ширму и шкаф в углу, кровать под простым тканым пологом и темную фигуру на ней. Я шагнула дальше, закрыла дверь и поморгала, привыкая к темноте. Между ставнями все-таки оставалась узкая щель, пропускавшая лезвие пасмурного дневного света.
– Отец Реми, – негромко окликнула я.
Фигура пошевелилась.
– Я же просил меня не беспокоить, – очень тихо произнес он. – Ну, раз уж вы здесь, дочь моя, постарайтесь говорить негромко.
– Вы ранены? – спросила я без обиняков.
До меня долетел негромкий смешок.
– Что вы. Нет. У меня мигрень. Единственная слабость, которую я в себе не уничтожил.
– А все остальные уничтожили? – полюбопытствовала я.
– Надеюсь, что да.
Не дожидаясь приглашения, я приблизилась и остановилась в двух шагах от кровати. Отец Реми лежал на спине, прикрытый лоскутным одеялом, на лбу его белела льняная тряпица. Мокрая, наверное. Пахло здесь все тем же ладаном и воском – наверняка тянуло из церкви. Очень достойно: просыпаешься и сразу чуешь, что служишь Господу.
– Часто ли с вами такое случается? – вполголоса произнесла я, стараясь говорить напевно. У матушки бывали мигрени, и я помню, как мы все ходили на цыпочках мимо ее комнаты в такие дни.
– Иногда. К сожалению.
– Есть ли тошнота?
Он, наверное, удивился, однако ответил:
– Немного.
– Вы пили что-нибудь?
– Нет. Мне нужно просто побыть в тишине и темноте.
Бедный немолодой человек. Как же тяжело, наверное, жить в глуши, прятаться во время приступов головной боли, чтобы сельчане не перестали уважать, и старательно выпрямлять спину. Я покачала головой и двинулась к выходу.
– Поплотнее прикройте дверь, дочь моя.
– Я еще вернусь, – пообещала я, но просьбу выполнила.
В чистой прохладе маленькой кладовой, где мы хранили травы, я провела полчаса, перебирая пучки и нюхая мешочки. Нужные мне травы откладывала в небольшую корзинку, составляя два отдельных сбора. Руки пропахли ромашкой – ее запах всегда цепляется ко мне, стоит соприкоснуться с нею. Мне нравится этот аромат. Еще хороша лаванда и розмарин – морская роса, запах которого вплетается в похороны и в свадебный праздник. Я перебирала сухие стебельки, и мне казалось, что вокруг летний сад под пасмурным теплым небом.
Затем я прошла в кухню, кивнула нашим поварам, уже приступившим к приготовлению обеда, взяла пару медных кастрюлек и сделала два отвара. Отдельно, подумав, заварила и третий. Разлила все по кружкам, поставила на поднос и вновь направилась в капеллу.
Когда дверь отворилась, священник не пошевелился. Я прошла к столу, поставила поднос. Над кружками поднимался пар.
– Не открывайте глаза, отец Реми, – предупредила я. – Придется зажечь свечу.
Он промолчал.
Крохотный огонек осветил стол, и я отставила одну кружку в сторону, чтобы отвар немного остыл, другую же взяла и подошла к кровати.
– Вам придется это выпить, отец Реми.
Он приоткрыл глаза – взгляд мутный, щеки кажутся еще более впалыми, а нос – острым, словно орлиный клюв.
– Что это?
– Ромашка и немного имбиря.
– Вы разбираетесь в травах? Вы, горожанка?
– Детство и юность я провела в Шампани. Там много людей, которые умеют обращаться с травами, растить их, собирать, сохранять. Пожалуйста, выпейте.
– А говорили, что не слишком милосердны, Маргарита, – пробормотал он, приподнялся и позволил мне придержать его голову.
Я молчала. Пальцы плотно лежат на его гладких волосах, заплетенных в косу, – смешанное, волнующее чувство. Глоток, еще глоток; я вижу, как ходит кадык на его шее, сейчас свободной от тесного воротничка. Пальцы придерживают кружку, рукав грубой серой рубахи съехал к локтю, а на коже – широкий темный рубец. Милосердие? Отец Реми не тот человек, который нуждается в нем. Скорее, небольшая благодарность за вчерашний вечер.
Он допил, я убрала кружку и отступила.
– Теперь не двигайтесь. Мне придется немного побыть здесь, чтобы напоить вас еще двумя отварами. Если же мое присутствие утомляет вас, я могу выйти и подождать в капелле.
– Нет, останьтесь, дочь моя. И сядьте. Сядьте, прошу вас.
Я задула свечу – теперь полумрака в комнате хватит, чтобы не перепутать кружки, – взяла тяжелый стул и, поставив его у кровати, села.
Священник лежал, словно покойник, сложив руки на груди. Он больше ничего не говорил, а я не стала продолжать беседу.
Так, в молчании, мы провели более получаса. Я сидела и слушала, как капает время. Иногда я так отчетливо слышу эту капель. Чпок, дзинь, шлеп – словно с сосульки по весне, срываются капли-минуты, падают в натекшую необъятную лужу, растворяются в ней. Время – самый страшный на земле предатель; оно отделяет от нас тех, кто умер, завесой беспамятства: стираются черты, забываются касания рук, запах, одежда. Но при этом время отстаивает любовь и ненависть, делает их благородными, как старые вина, и, откупорив бутылку, можно в полной мере оценить букет.
Замершее в этой маленькой келье, запертое в церковной тишине, время все-таки текло, отмеряя наши со священником жизни. Мне стало казаться, что сейчас есть шанс поймать миг, крепко сжав в ладони, и остановиться. Замрут пылинки в клинке света, остановятся люди в доме, кареты на улицах. Все покроется неподвижностью, как налетом ржавчины, и станет похоже на старую картину, написанную масляной краской. И только я и отец Реми выживем, пройдем по тихим коридорам, выйдем под остановившееся небо. Он прищурится, посмотрит вверх и покачает головой: теперь дождь точно не пойдет.
– Дочь моя, – сказал отец Реми.
Я резко выпрямилась; оказывается, спинка стула давила мне на ребра, и перемена позы принесла легкое облегчение. Видимо, я задремала на несколько минут: падавший из окна свет почти не сдвинулся.
– Да. Вы должны выпить второй отвар. Сейчас.
Я снова дала ему напиться. На сей раз священник поморщился, едва глотнув.
– Что это?
– Розмарин. И кое-что еще. Ничего опасного, пейте.
Он честно выпил все до дна и отдал мне кружку.
– Чем дальше, тем горше. Ну, да я вам доверяю; если розмарин очищает города во время чумы, так почему бы и не глотнуть немного. Признайтесь, что вы приготовили напоследок?
– Спорынья. Если вы не побоитесь.
– О Господь Всемогущий. – Отец Реми усмехнулся; дернулись узкие губы. – А настойки опия у вас не найдется, чтобы подсластить предстоящие мне видения?
– Опия нет. Однако, если мое лечение не поможет, завтра я добуду его.
– Как приятно это слышать, дочь моя Мари-Маргарита.
Мы разговаривали тихими, медленными голосами; так, должно быть, беседуют утопленники на дне реки в те ночи, когда речной король позволяет им говорить.
– Ну ладно, ладно. Надеюсь, вы не слишком большую дозу отсыпали.
– Совсем чуть-чуть.
Я поставила кружку на стол и вновь села.
– Ну, так любите вы его, вашего виконта де Мальмера? – сказал отец Реми, и вопрос оказался не из арсенала утопленника. Я выпрямила спину, сцепила и стиснула пальцы, впиваясь ногтями в тыльную сторону ладоней.
– Зачем вы спросили?
– Он же приедет послезавтра, и будет бал, верно? А я все-таки обещал вашей матушке поговорить с вами о грядущем замужестве. Сейчас вы сидите здесь по собственной воле, не пытаетесь убежать от меня и, возможно, снизойдете к несчастному больному, наконец ответив ему.
– Зачем вам это знать?
– Ах, дочь моя, ну как же я могу наставлять вас в смирении, не зная, насколько уже смирила вас любовь!
Сначала я подумала, что стоит встать и уйти; потом – что стоит ответить резко. А затем решила: к чему? Всего-то месяц до свадьбы, вот уже и листья горят золотой каймой, и длинными стали ночи. Совсем скоро виконт де Мальмер назовет меня своей супругой и уведет в иной дом, где и свершится то, что должно свершиться. И я ответила словами, среди которых не было ни одного лживого:
– Я испытываю к виконту очень сильное чувство.
Отец Реми вздохнул, сдвинул со лба просохшую тряпицу, уронил ее на пол. Я не стала поднимать.
– Что ж, значит, обретете с ним счастье.
– Никаких сомнений, – согласилась я, – обрету.
– Счастье в супружестве дает человеку свободу.