Я расхохоталась. Я ничего не смогла с собой поделать и засмеялась громко и весело, забыв, что у священника болит голова, и чувствуя лишь, как смех теплыми комочками перекатывается в горле. Я хохотала, прижав руки к животу, затем спохватилась и зажала ладонью рот, ловя остатки вырвавшегося смеха.
– Что вас так рассмешило? – недовольно спросил священник.
– Ах, но это так забавно, отец Реми, – сказала я, – так забавно. Птицу переселяют из одной клетки в другую, а вы ей говорите о свободе. Да разве кто-то из нас свободен от рождения, скажите? Только те, у кого нет ни семьи, ни привязанностей, ни дома с клочком земли. Те свободны, да, а счастливы ли? Я – Мари-Маргарита де Солари, дочь графа де Солари, я родилась в знатной семье, я старшая дочь и после смерти моего отца унаследую часть наших земель. Меня с рождения учили говорить так, как принято, делать то, что принято, и поступать так, как от меня ожидают. Моя судьба предрешена с момента моего зачатия: я выросла, получила воспитание, теперь выйду замуж и стану вести дом, мне нужно произвести на свет детей, молиться почаще и умереть в глубокой старости. Разве это свобода, отец Реми? Разве я могу поступить как-то иначе? Нет, не могу, потому что я – Мари-Маргарита де Солари, и никогда никем иным мне не стать. Вы, говорящий мне о свободе, сами сидите в клетке и щебечете оттуда, только ваша клетка еще крепче моей. Вас поймал сам Господь и никогда, никогда не отпустит. Даже если вы разорвете свою сутану в клочья и бросите их в Сену, а затем убежите на край земли, вы все равно останетесь пленником. Мы не вольны менять наши судьбы так, как нам угодно. Не знаю, были ли вы свободны до того, как приняли сан, и знаете ли вы, что это такое – свобода. Скорее, мечтаете о ней, как и я, и пытаетесь угадать ее в других людях. Вдруг да угадаете во мне? Я дерзка, и можно ненадолго ошибиться. Только вы ее здесь не отыщете, и не старайтесь. Вы старше меня, наверное, вдвое, так что пора смириться. Свобода – обман для дураков. Никогда и ни в чем мы не будем по-настоящему свободны.
Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.
– А как же любовь Божья? – спросил священник.
Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.
– Как же Его любовь? – повторил священник глухо. – Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.
– А также гнев Божий и Его испытания, – кивнула я. – Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это – потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.
– Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?
– Конечно же, верю, – серьезно сказала я. – И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.
– Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.
Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.
А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.
В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.
И оказалось, что оно красиво.
– Отец Реми, – сказала я, – вам нужно выпить последний отвар.
– Спорынья. Да, помню. – Он отпустил крестик и протянул руку. – Давайте сюда.
Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.
– Вот так. Теперь я могу идти.
– Дочь моя, – сказал отец Реми, – почему вы пришли сегодня?
– Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.
Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.
– Вы хотите знать, как я с ними справился.
– Верно.
– Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. – В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. – В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне – оставаться верным слугой Господним, а вам – танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?
– Отец Реми, – сказала я, – какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?
– Хотите спросить, умею ли я? – он, кажется, оскорбился. – Умею. Не такая уж я деревенщина.
Я не сдержала улыбку.
– Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.
– О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?
Он снова лег, я его пожалела.
– Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.
– Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, – он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.
– Главное, чтобы Господь одобрил, – пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.
Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.
После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.
Они пропахли ладаном.
Глава 5. Panem et circenses
Panem et circenses[8]
Все это происходит каждый вечер в сотне домов Парижа. Душный зал, огоньки свечей вздрагивают в такт ударам смычков о струны скрипок. Шум трет уши, словно мягкой тряпкой, голоса и музыка сливаются в непрерывный поток и обтекают тебя, если ты умеешь от них защититься. Просачиваются в щели вездесущие сквозняки, холодок летит от взмахов вееров, а лиц не видно – лишь фрагменты. Я иду и ловлю куски улыбок, огрызки взглядов, чей-то нервный тик на щеке, чьи-то завитые волосы, терновый запах, вышитые на рукаве гроздья винограда. Это зал в моем доме, но почему-то я чувствую себя здесь чужой. Запахи и звуки обнимают меня, и я мысленно говорю им: нет. Нет, отступитесь. Мое платье цвета лаванды – это броня, мои глаза не видят лишнего, и я все время на страже себя самой. Мне нужно сохранить себя для главного.
Едва увидев меня, мачеха суматошно замахала рукой. Отец на другом краю зала развлекал гостей, громко рассказывая военные байки, и мне оставалось порхнуть под крылышко его жены, которая уж точно знала, как должны вести себя на балах девушки. Она ведь вела себя, как полагается, – и теперь она графиня де Солари. Все прилично.
– Мари-Маргарита, познакомься с графом и графиней де Ренье.
– Я рада знакомству.
– Вы прелестно выглядите, милочка. Просто прелестно!
– Ах, как, должно быть, счастлив виконт де Мальмер! Такая очаровательная невеста!
– Что за пышная свадьба нас ждет! Не правда ли?
Их воробьиное чириканье осыпалось вокруг меня с тихим шорохом, а я стояла и приветливо улыбалась. Моя улыбка – словно опущенное забрало, я не слушала и не буду слушать пустых людей. Мачеха запоминает все, что они говорят, я не запоминаю даже то, что они делают.