Сцена в высшей степени приторная, но это еще полбеды; больше смущает другое обстоятельство: Рудольф, как известно одержимо поглощенный делами, выше головы занятой, почему-то всегда оказывался свободен и, изнывая от любовного томления, часами выжидал неподалеку от особняка Вечера, когда Мария — в зависимости от обстоятельств и потому без предупреждения — появится из ночи в карете Братфиша. Но в конце концов и это всего лишь мелочь, так что не станем задерживаться на ней.

Ясно, что без сообщников тут не обошлось. Вопрос лишь в том, не были ли посвящены в тайну и другие лица, помимо классически предназначенной для этой роли горничной и графини Лариш.

Если воспринимать эту историю всерьез, то мы вынуждены заподозрить и баронессу Вечера; правда, еще и Лариш делает все от нее зависящее, чтобы очернить мать Марии, баронесса же всеми силами стремится оправдаться перед лицом не высказанных вслух, но наверняка втихую круживших по городу обвинений.

И в самом деле трудно вообразить, чтобы именно баронессе Вечера, знавшей про темные делишки всех и каждого, не было известно то, о чем догадывался даже местный бакалейщик! Неужели никто не довел до ее сведения — скажем, хотя бы из злорадства — пикантную сплетню?

Помимо непомерного честолюбия (или это был бы для дочери сомнительный статус — любовница наследника, соперничающая со Стефанией?) у баронессы Вечера могла быть и другая причина снисходительно относиться к этой завязавшейся любовной интриге. Как выяснилось впоследствии, образ жизни семейства Вечера с катастрофической быстротой рассеивал вывезенные из Стамбула миллионы, и для устройства выгодной партии весьма пригодилось бы императорское содействие, причитающееся эколюбовнице. Правда, эта идея в духе восемнадцатого столетия не очень вязалась с нравами императорского двора, где сам император до смерти хранил верность единственной своей любовнице, но ведь и Балтацци, да и Рудольф там тоже были не ко двору. Равно как и Елизавета, и ее племянница графиня Лариш, за какие-то услуги принявшая от Рудольфа те семьдесят тысяч крон (а по утверждению премьер-министра, и все сто пятьдесят), которые после смерти наследника не досчитались в его письменном столе (вкупе с шестьюдесятью тысячами, полученными Мици Каспар) из суммы в триста тысяч, одолженной Рудольфу несколькими днями раньше банкиром бароном Хиршем. Если за услуги сводни, то вроде бы слишком щедро, скорее это похоже на окончательный расчет. Но как отступное сумма маловата. Во всяком случае, есть основания предположить — да и графиня (впрочем, внушающая сомнительное доверие) намекает на то же, — что в январе Рудольф уже был не прочь избавиться от Марии, но не сумел этого сделать. Маркиз Бэкем, министр коммерции, перлюстратор всех телеграмм Габсбургов, рассказывал в узком семейном кругу (где также сыскался тайный любитель вести дневник), что, судя по телеграммам, для Рудольфа под конец стала весьма обременительной эта затянувшаяся связь.

Но тогда — если маркиз Бэкем сказал правду — Рудольфа коварным образом завлекли в сети. История может быть подана и так, тогда и концы с концами сойдутся, вот только одна неувязка: Мария все же умирает в финале. Этот факт, к сожалению, некуда приткнуть. Дабы избежать неразберихи, мы вынуждены будем предположить, что не мать, а сама Мария оказалась не посвященной в коварные планы или же о преднамеренном двойном самоубийстве и речи не было, а Рудольф попросту убил девушку (что, в сущности, так или иначе правда) в порыве отчаяния либо досады, хотя для такой версии нам пришлось бы несколько перекроить уже сложившийся облик мягкотелого, склонного к декадентству светского льва.

К сожалению, нет никакого прока в том, что мы знаем все подробности и даже больше, чем нужно: "истина" просачивается сквозь уйму этих мелких деталей, словно выплеснувшаяся вода, мгновенно уходящая в сухой песок.

Давайте все-таки после этого малоутешительного вывода обратимся к нашим "документам", словно бы нарочито подсунутым нам подлинными авторами истории. Итак, вернемся к ней, к этой истории, тем более что прекрасная и романтическая любовь пока что не только не кончена (пулей или разрывом), но еще и не достигла своего расцвета; она, как принято выражаться в таких случаях, напоминает нераскрытый бутон.

*

"Сегодня Вы получите от меня письмо, полное счастливых излияний, — сообщает Мери своей наперснице в Берлин в очередном, не датированном, как и прочие, послании, — ибо сегодня я побывала у него. Мари Лариш заехала за мною под тем предлогом, что мы вместе отправимся в город за покупками. Первым делом мы поехали в салон "Адель " сфотографироваться — конечно же, для него, а оттуда к заднему входу в "Гранд-отель", где нас уже поджидал Братфиш; мы сели в карету и, спрятав лица в боа, галопом понеслись в Бург.

За маленькой железной дверцей нас ждал старый слуга. По темным лестницам, через лабиринт комнат и коридоров он подвел нас к какой-то двери, а там остановился и пригласил войти.

Когда мы вошли, прямо над головой у меня пролетела какая-то черная птица, по-моему ворон, а из соседней комнаты послышался голос:

— Прошу пожаловать, любезные дамы. Я здесь.

Мари ввела меня в соседнюю комнату и представила ему, и мы тут же пустились в непринужденную, как принято в Вене, беседу. Наконец он произнес:

— Прошу прощения, но мне необходимо минуту переговорить с графиней наедине!

И оба вышли из комнаты.

Я тем временем огляделась вокруг. На письменном столе лежали револьвер и череп. Я взяла череп в руки и стала разглядывать его со всех сторон. Тут вдруг отворилась дверь, и вернулся он. Подошел ко мне и выхватил у меня череп. На лице его отразились испуг и тревога. Когда я на это сказала, что черепов вовсе не боюсь, он улыбнулся…"

Попробуй-ка реши, можно ли принять этот отчет за достоверный. Потайные ходы, тайное свидание, череп, револьвер. Вроде бы многовато этой таинственной театрализованности, а тут еще черная птица, пугающая робких посетительниц! Но не будем забывать, что сама эпоха требовала театральности. По свидетельству фотографий, Рудольф обставил свои апартаменты предметами, вывезенными им из путешествия по Ближнему Востоку, и его кабинет, декорированный пальмами, резными скамеечками, восточными коврами и шелковыми драпри, более всего напоминал гарем турецкого паши. Мария об этом даже не упоминает в своем письме; по всей вероятности, необычность обстановки не бросилась ей в глаза: ведь тогда почиталось за обыкновение гостиную любого мало-мальски приличного буржуазного дома обставлять, подо что-либо маскируя.

"Поклянитесь, что никому не скажете об этом письме: ни Ханне, ни маме; потому что, если они об этом узнают, у меня не будет другого выхода, кроме как убить себя".

Выходит, перед нами не легкое, фривольное похождение, а трагедия и предчувствие смерти с первой же минуты. Мери знает о своей участи — и ставит о ней в известность других, сама же, крепко зажмурясь, покоряется волнам страсти, влекущим ее в роковой омут! Что это значит — "убить себя'?

Как ни толкуй мы эти письма, не вписываются они в общую картину — уж слишком "литературны", и дурных предзнаменований тут больше, чем нужно. Невольно напрашивается подозрение: не задним ли числом они были написаны?

И все же письма эти могли быть подлинными — по крайней мере часть из них, — поскольку в одном месте читатель сталкивается вдруг с такими неожиданными строками: "…я с удовольствием подарила бы тебе какое-нибудь из его (то бишь Рудольфа) писем, но Мари Лариш тотчас отбирает их у меня, говоря, что мы должны быть очень осторожны''. Эта фраза проливает настолько яркий свет на внутренние взаимоотношения этого странного (любовного?) треугольника, что мы склонны принять ее за доказательство подлинного существования всей связки писем, которые никто из посторонних никогда не держал в руках.

(Или мы ошибаемся — и единственная цель и смысл этой фразы сводятся к тому, чтобы объяснить, куда девались бесследно пропавшие письма Рудольфа?)

Как бы то ни было, но, если и дальше развивать историю в этом направлении, следует примириться с тем, что Мария с одинаковым пылом принимает и любовь, и смерть (ведь любовь тем и хороша, что безнадежна), и сопоставить эту кокетливо-жеманную жажду смерти с волнующей остротой запретных любовных похождений, на которые отважилась сия несовершеннолетняя, но довольно ветреная дама. В конце концов, ведь Рудольф тоже постоянно заигрывает со смертью, искусственно (с помощью алкоголя? наркотика?) возбуждаемыми предчувствиями смерти драматизирует свою пресную жизнь; без выложенного на стол (чтобы щекотать нервы? предостерегать?) заряженного револьвера он, пожалуй, и не ощущал бы, что еще жив: важнейшее доказательство жизни заключается в том, что с нею можно расстаться. Что можно самому ее завершить — красиво, эстетично. Финальной арией, как на сцене. Легким и элегантным жестом. Череп — столь же неотъемлемый атрибут исполняемой им в жизни роли, как декорации турецкого гарема, одинаково подходящие для любовных свиданий и официальных аудиенций.