Николасу Яворскому вновь снился тот вечер в кабаке, когда двумя выстрелами был застрелен Яшка Друбичев, вновь Яворский видел человека, выходившего в ночную мглу, вновь чувствовал, как Брагимович что-то оставляет в кармане его куртки, и вновь девушка со светлыми волосами что-то шептала ему, Яворскому, на ухо, будто знала ответ на все вопросы, будто знала, как решить эту загадку. Но этого попросту не могло быть. И снова он поклялся больше не видеть Lene во сне.
Наконец найдя в себе силы подняться, Николас налил коньяк и подошел к зеркалу. Он засмеялся резким смехом, когда увидел себя. Просто потому что сон вновь повторился, а главного он так и не услышал.
Он долго разглядывал фотографию, где был изображен только что снившийся ему карточный игрок. На старой фотографии он счастливо улыбался и обнимал женщину со светлыми волосами и искрящимся взглядом. На оборотной стороне этого выцветшего черно-белого снимка тонким красивым подчерком был написан чешский адрес. Женщина на снимке была Франческой Куаре.
Потом Яворский смотрел в окно: город уже вовсю жил и дышал. Солнце слепило глаза, люди не спеша возвращались с обеденного перерыва на свои рабочие места, помахивая в такт шагам портфелями и сумками; стучали по асфальту каблуки, плыли по раскаленным дорогам машины. И ломал голову над тем, что же спрятано по этому адресу в полсотне миль от Праги. И почему ему, Яворскому, Драгомир Брагимович отдал этот снимок, выходя тем вечером из пивной, спрятанной в закоулках Парижа?
Часть вторая Катя Ковалевич (Москва, Россия)
В ту пору поздней осени было очень холодно.
Синие ночи были наполнены высоким небом и ледяными звездами, понемногу уходящими в небытие кухонными разговорами за бутылкой портвейна и гитарными отзвуками. С арктических побережий дул северный ветер, и временами уже шел снег.
Этот город был городом ее юности, он вырастил ее сегодняшнюю. Этот город напрочь вытеснил из нее привычки и образ мыслей старого времени. Из подросткового характерного пренебрежения ко всему и всем, из отрицания окружающего мира оставил ровно то, что казалось ей жизненно необходимым: пренебрежение и отрицание, добавив, пожалуй, еще редкостную едкость , или цинизм, если можно назвать так твердую решимость сильной личности не пускать никого в свой мир. Этот город убрал все лишнее, что в ней когда-либо было.
Да, пожалуй, им всем было немногим больше двадцати.
Ей тоже.
Куранты били вечер, в темноте ее силуэт казался худ и довольно высок. Она долго ехала в метро – возможно, даже дремала, усыпленная однообразным шумом и пейзажем. Потом шла мимо Библиотеки, шла по Гоголевскому, терялась в своих любимых арбатских переулках – шла, куда-то шла…
Потом появлялась в одной из тех уютных кофеен, куда непременно хочется зайти в дождливый день, спрятаться, укутаться, держать в ладонях горячий чай. Среди них ей было даже, наверное, очень уютно. Они пили дешевое белое, врали о том, что всем довольны, говорили друг другу «мой друг», смеялись даже от души и… пытались отгадать, когда же все это закончится.
– Катя.
Кто-то тихо окликнул ее, сидевшую за столом под яркой лампой. Университетское общежитие, по мнению коменданта, давно спало, на самом же деле – тайно бодрствовало. Она была в комнате одна – соседки гостили в комнатах этажом ниже. Кто-то приоткрыл их опять не запертую дверь.
Она оглянулась, машинально прикрыв ладонью «Сто лет одиночества», которую держала в руках.
– Катя!
С некоторых пор Валя часто сюда приходил. Они познакомились на вступительных, когда он, чтобы успокоиться, попросил ее послушать его стихи.
– А, Валентин, заходи. Кофейку? – деланно весело спрашивала она.
– Да, очень хочется. У нас закончился, – и он, присаживаясь на краешек кровати, застенчиво улыбался.
Она, как это у них повелось, грела чайник, открывала форточку, впуская холодный воздух; все также, не включая верхний свет, садилась на подоконник, закуривала. Пили горячий кофе, он произносил: «Осень», она говорила: «Да, холодно», он смотрел на нее, она думала о чем-то своем. Они уже о многом говорили, поэтому теперь могли долго молчать, курить, пить чай, он читал ей стихи, она снисходительно их слушала, иронично на него глядела и думала о том, что стихи в такое время – полный бред. «Все пустое» – думала про себя, – «Все пустое».
В полвторого он уходил к себе, она выключала свет, долго еще курила в открытую форточку, и засыпала тревожным сном.
Рано утром ехала на занятия, дремала в метро, не уступала место старухам, уступала тем, кто, как ей казалось, в этом нуждался. Грустному поэту. Женщине с ребенком и гитарой в большом, громоздком чехле.
Этот мир был на грани чего-то нового. Правда, старое все никак не уходило, и никто из них не знал, когда оно уйдет, и уйдет ли вообще.
…Маленькая фигурка сидела за фортепиано.
Был солнечный зимний день, свет падал сквозь кружевные портьеры на паркетный пол. Совсем как в старые времена, по всему дому распространялся аромат стерляди под лимонным соусом, аромат вина и праздника. Был чей-то день рождения, шел 1928– й год…
– Сашенька, сыграй нам что-нибудь, – совсем как раньше, просил отец. И Сашенька, гимназистка пятнадцати лет, старательно выводила пассажи на стареньком «пиано».
«Дорогие гости, за стол, прошу всех за стол!» – снова раздавался громовой, но добрый голос хозяина дома, радушно взмахивающего ладонями, голос, призывавший гостей откушать стерляди под соусом из лимона. Потом он подходил к дочери, и, мягко похлопывая ее по плечу, наклонялся к уху и смешным голосом произносил: «Сашенька, идем за стол. Музыкантам особое меню». Девчушка смеялась, последним взмахом маленькой руки заканчивая веселую мелодию…
– Катя!
Всегда в эти минуты кто-то посторонний врывался в ее мысли, теребил за плечо, в трамвае спрашивал билет, на лекции просил запасную ручку. Она встряхивала головой, будто отгоняя остатки сна, рассеянно смотрела на того, кто помешал ее мыслям. А у самой все еще звучало: «Сашенька… Музыкантам… особое меню…»
Как это было похоже на фарс – дикий, тревожный фарс. Они хотели сохранить то, что было им так дорого, и все время по праздникам готовили эту стерлядь под лимонным соусом, в коммунальной квартире играли давно выученные пассажи – гимн рухнувшему времени.
С некоторых пор Катя искала ответы в прошлом. С тех самых пор, когда поняла, что в настоящем их нет, когда поняла, что настоящее – в какой-то степени есть то, что уже было. Эта мысль удивила ее, поразила и – обрадовала. Это могло значить то, что и ошибки, которые совершаются в настоящем, могли иметь место в прошлом.
Катя смотрела в окно: на синий дождь, на расплывчатые огни авто на мокрых дорогах.
Сашенька была ее прабабкой. Она родилась в начале двадцатого века, в 13– м году. В годы революции брат Саши был белым офицером.
На улицах Москвы было неспокойно. Это время безвременья невыносимо тяготило, висело в воздухе, ощущалось в метро, в продуктовом магазине, в кино, баре. Как ни странно, это безвременье не так сильно ощущалось, пожалуй, в баре. Когда она выпивала искрящийся коньяк, или водки.
Катя приходила сюда, в это высшей степени буржуазное заведение, где каждый вечер можно было встретить знаменитых журналистов, безработных журналистов и пьяных журналистов, после скучных лекций, особенно – по пятницам. Смотрела подолгу в окно, что-то задумчиво писала на бумажных салфетках, и ее тонкие красивые пальцы очень сильно сжимали бокал, а в глазах отражалось расплывчатое синее небо, полное одиночества. Она над чем-то, несомненно, размышляла, итог этих раздумий был неизменно неутешителен. Через несколько часов, по обыкновению, Катя надевала пальто, висевшее на вешалке, брала зонт и терялась в осенних арбатских переулках.
«В чем ее тайна, в чем загадка? – спрашивал себя кто-то из ее окружения. Этот вопрос задавали себе многие, однако никто и близко не мог подойти к разгадке: она не подпускала.
Когда пришла война, Сашеньке было чуть меньше тридцати. Сначала она, как и все, работала в тылу, была медсестрой в госпитале, но потом. Потом случилось что-то такое, что заставило ее семью навсегда забыть о ней.
Саша полюбила немецкого офицера.
Александру тоже было около тридцати, он был из Гамбурга, по профессии он был филолог, но ничто из этого тогда не имело значения – он был немец…
«Сама из дворян, брат – белый, жених – враг, и даже не жених, а… какой ужас…» – шептали за ее спиной.