— Мне кажется, вам сегодня не по себе. Вы не больны?

— Нет! — коротко ответил дядюшка Анри.

— Чем-то расстроены?

— Да, изрядно.

— Чем же?

— Случилась скверная история.

— Но вдвоем мы, возможно, придумали бы, как из нее выпутаться. Ведь я ваш друг и подчас могу дать хороший совет… когда речь идет не обо мне.

— Я знаю, что ты — славный парень, под твоими лохмотьями бьется великодушное сердце.

— Спасибо, обо мне поговорим в другой раз. А теперь объясните, чем вы расстроены?

— Ладно, если хочешь знать, я скажу тебе. Зайдем-ка снова к тетке Марион.

Оба метельщика вернулись в кабачок, заказали по стакану вина и уселись за стол.

— Представь себе, — сказал дядюшка Анри, — что мой племянник, Жак Бродар, сегодня возвращается из Новой Каледонии.

— Что ж из того? — недоумевал Леон. — Его сослали, теперь он вернулся назад. Беда, наверное, не в этом.

— Нет. Беда в том, что за время его отсутствия кое-что произошло…?

— Ясно. Женушка его, соскучившись…

— Леон, — сурово прервал старик, — когда человек моего возраста обращается к тебе за советом, доверяя твоему здравому смыслу (хотя многие в него не верят), ты не должен делать из этого повод для зубоскальства.

— Да, да, вы правы, дядюшка Анри, — серьезно сказал оборванец. — Но если я не буду над всем смеяться, мне придется плакать. Поймите, это просто привычка. Однако вернемся к вашему рассказу. Итак, жена Бродара…

— Мадлена — честнейшая женщина, какую я только знаю. Но, видишь ли, у нее четверо детей; она просто не управлялась со всеми заботами. Ей приходилось и зарабатывать на жизнь, и присматривать за девочками. Ну, и… пока мать была в больнице, маленькая Анжела…

— Понимаю.

— Вот будет сюрприз Жаку! А ведь и он тоже решил устроить сюрприз семье. Он писал мне, что ворвется в дом внезапно, как бомба…

— Это глупо.

— Конечно, глупо! Только сентиментальные люди могут поступать так нелепо. Его дома не ждут: он явится без предупреждения, как снег на голову. Но это еще не все. Я заходил к ним вчера вечером и застал мать одну с младшими дочерьми: она была чем-то очень расстроена, сидела растерянная, непричесанная. Я не мог вытянуть из нее ни одного путного слова. Как видно, случилась какая-то беда. Старших — Анжелы и Огюста — дома не было…

— Что за черт?

— Я спросил, где они. Мадлена ответила, что дети скоро придут, что ей нездоровится, но не надо обращать на это внимания. Потом она сказала, что Анжела и Огюст вернутся с минуты на минуту, что мне пора домой, что я уже стар и ничего не пойму; что Руссеран — сволочь и получил по заслугам, и пошла и пошла — словом, нагородила целую кучу всякого вздора.

— В самом деле?

— Я знаю Мадлену; она была сама не своя. А ведь ей не привыкать к несчастьям. Раз она дошла до такого состояния, значит стряслась большая беда. Боюсь, что возвращение мужа совсем доконает несчастную. Я и племянника знаю: этот молодец с виду суров, может на вытянутой руке держать сорок кило, но чувствителен, как женщина. В эту самую минуту он, вероятно, строит воздушные замки, рисует себе картину возвращения домой и заливается слезами при мысли, что скоро обнимет жену и детей. Как его предупредить о случившемся?

— Послушайте, дядюшка Анри! На вашем месте дал бы ему понять, что произошло нечто ужасное: он приготовится к худшему, а когда узнает в чем дело, случившееся покажется ему сущим пустяком. Ведь в конце-то концов о ком идет речь? О сбившейся с пути девчонке, вот и все. Если рассуждать здраво, можно примириться с вещами и посерьезнее.

— Ты думаешь?

— Конечно. Но, повторяю, надо мыслить логически. Будь я отцом, я сказал бы себе: дело ведь в том, когда совершится падение моей дочери; чуть раньше или чуть позже. Важно, чтобы этого не случилось вовсе. Но раз мы живем в республике, где, как утверждают, «социального вопроса не существует» и где женщина из простонародья, желающая остаться честной, не умрет с голоду лишь в том случае, если покончит с собой, — разом или постепенно то мне, черт побери, решительно все равно, сегодня или завтра моя дочь начнет заниматься единственным ремеслом, которое может ее прокормить.

— Несчастный! Разве тебе неизвестно, что такое честь семьи?

— Относительно чести у меня иные понятия, чем у вас.

— И чем у моего племянника. Ты не знаешь беднягу Бродара! Он ведь не изучал твоей логики, и я бы нанес ему страшный удар.

— Полно! Он оправится.

— Идем, — печально сказал старик. — Такой совет я мог бы получить от любого из наших товарищей-бедняков, даром что они неучи и за всю жизнь не прочитали ни единой книги. — И, покачивая седой головой, дядюшка Анри добавил: — Зачем учиться, если это не помогает лучше разбираться в жизни, яснее видеть, что к чему?

— Вы правы, польза от такого учения не слишком велика.

— Во всяком случае, ты не сумел обеспечить себе даже кусок хлеба. Твоя наука — вроде наших революций: все обещает и ничего не дает.

— Потому что наука, как и революция, служила до сих пор лишь отдельным честолюбцам; но подлинная революция поставит науку на службу народу, и все на земле переменится. О, вы увидите, вы увидите! Знание — это большая сила! Мир идет вперед, ничто не может его остановить, законы прогресса вечны, неизменны. Все усилия мошенников, правящих человечеством, не в состоянии надолго удержать его во мраке и холоде эгоизма и индивидуализма. Любовь переродит людские души, порядок придет на смену олигархии капитала. И счастье — эта высшая цель жизни, и добродетель — этот высший принцип счастья — будут царить во вселенной!

Леон поднялся; потрясая худыми ручищами, он большими шагами расхаживал по кабачку. На его бледном лице сверкали глубоко запавшие глаза.

— Полоумный! — сказала тетка Марион, выведенная из дремоты вдохновенным, раскатистым голосом Леона. — Полоумный! Опять заладил свое!

Ее слова вернули оборванца к действительности. Он бросил на прилавок последнюю монету в десять су, закутался до самых ушей рваным красным шарфом, взял метлу, словно скипетр, и, забыв о собеседнике, последовал за остальными метельщиками.

Дядюшка Анри направился к вокзалу: вскоре должен был прибыть поезд.

IX. Возвращение ссыльного

Настоятельная необходимость помочь жене и детям вынудила Жака Бродара забыть о самолюбии, и по совету друзей он подал прошение о помиловании. А так как власти любят играть в милосердие, то ссыльному простили его «вину», сделав помилование унизительной подачкой.

Кожевник был еще в полном расцвете сил. За время ссылки он исхудал, жаркое каледонское солнце опалило его кожу, но несчастье, этот пробный камень человеческой стойкости, не только не сломило его воли, но, напротив, еще более закалило ее.

Когда пронзительный свисток известил о том, что поезд подходит к перрону, у бывшего изгнанника закружилась голова; сердце забилось так сильно, что пришлось крепко прижать руку к груди, дабы утихомирить его. Итак, Жак снова был в милом его сердцу, великом и чудесном Париже, в городе, который он так любил! Скоро он увидит всех, по ком истосковалась его душа: жену, Огюста, красавицу Анжелу и двух малюток, оставленных им в колыбели. Как они, должно быть, выросли! Как обрадуются его приезду.

С небольшим свертком в руке Жак Бродар направился к выходу, ища глазами дядюшку Анри.

Бедный старик! Он так изменился, что Жак с трудом узнал его. Дядя с племянником крепко обнялись. Хотя они и предвидели эту встречу, но не находили что сказать друг другу.

Чувствуя потребность согреться, они зашли в винную лавку и осушили там по рюмочке, а затем направились на улицу Крульбарб. Беседуя, они шли бульварами.

Дядюшке Анри нелегко было поспевать за быстро шагавшим Жаком и отвечать на его вопросы. Не зная хорошенько, о чем следует говорить, о чем — умолчать, старый метельщик повел речь о себе. Да, он уже больше не на сахарном заводе г-на К., хотя надеялся проработать там до конца своих дней.

— Значит, дела господина К. пошли плохо? — спросил Жак.

— Вовсе нет, — ответил дядюшка Анри. — Просто он ликвидировал их, когда его капиталец достиг тридцати миллионов. Теперь ему принадлежит целый квартал, а у меня нет ни гроша, хоть я и проработал у него целых шестьдесят лет.