Им было по двадцать шесть тогда, и с тех пор они стали братьями. И спасение от смерти стало не единственным подвигом, который они совершили друг для друга. Они спасли друг друга от одиночества, слились душой и телом…

Правда, это случилось не сразу, но тогда, еще стоя на краю обрыва, они посмотрели впервые друг другу в глаза, один — сгорая от боли и ярости, другой — из пекла лихорадящей битвы, в которой, может быть, искал он забвения, и поняли оба, что не зря повстречались на этой земле.

Николай ухаживал за раненым Арсеном. Арсений — так он называл его, не разобрав армянского имени. Он прогнал полкового врача и собственными руками протирал рану утром и вечером чистым спиртом, отпаивал Арсения настоями неизвестных тому российских трав. Руки Николая порой дрожали, но не неопытность была тому причиной. Совсем нет.

Иранские войска были разбиты. У озера Урмия получил тяжелую рану уже Николай, и Арсений, знавший тогда всего лишь несколько слов по-русски, а потому прикидывавшийся немым, вез друга домой, в новгородские края, исполняя его последнюю волю. Доктора ничего хорошего не обещали. Арсений выбросил порошки, которые прописали Николаю, накопал кривых корешков, высушил на огне, стер в порошок. Диковинное лекарство помогло.

На середине пути князь пошел на поправку. Но другая кручина чуть не свела его снова в могилу. Прикосновения армянина сводили его с ума, когда тот обтирал с его тела пот, когда прикладывал холодное полотенце к пылающей голове. Он тянулся к этим рукам губами в полубреду, в отчаянии, падая снова изможденным на ложе, не в силах, не смея больше пошевелиться, выдать себя. Он плакал беззвучно во сне, а Арсен не дыша прислушивался к своему сердцу. Сердце его было наполнено любовью. Такой любовью, которой он никогда раньше не знал.

Ему становилось страшно, что заметит кто-нибудь огненные взгляды князя или его собственное сомлевшее сердце непроизвольно выдаст тайну их неосязаемой связи. Ему становилось страшно оттого, что князь — в бреду, и, может быть, принимает его за другого, за другую… Он тер корешки в пыль, обливаясь слезами и моля, чтобы время его бреда не кончалось, чтобы не прояснялись его призывы, чтобы не оказались горячие поцелуи князя адресованными какой-нибудь молодой особе, являвшейся его больному воображению.

Неподалеку от Москвы князь как-то разом окреп, да и встал бы обязательно, не запрети ему это местный лекарь. Теперь глаза его смотрели на Арсена не затуманенно, а как никогда ясно, и как никогда ясно в них отражался самый неистовый призыв. В Новгород они прибыли уже любовниками и, поскольку любовь их переживала медвяный свой месяц, отправились чуть ли не сразу же в отдаленное поместье, в Малороссию, подальше от чужих глаз, чтобы предаться новообретенному счастью с упоением двух грешников, бесповоротно порвавших с мечтой о рае.

Вседозволенность ночи мягко перетекала в таинство дня, когда была нужда осторожничать, не попасться на глаза прислуге, да и вообще вести себя так, как подобает господину и слуге. Несмотря на то что никто из них не искал другой доли в любви, безжалостное слово Содом в воскресной проповеди священника или дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту, нет-нет да и всаживали леденящую иглу страха в сердца влюбленных.

Людьми они были разными не только по положению, но и по характеру. Николай, от природы ветреный, быстро загорался всякой мыслью, всяким чувством и так же быстро уставал, отрезвлялся. Нередко его терзала необъяснимая тоска, наследственный недуг, перенятый им от батюшки, рано скончавшегося. В такие дни он чаще обычного звал в свои покои Арсения — для шахмат, для вина, для любви.

Арсен был, напротив, как могучее дерево или скала, о которую разбивались всякие ветры. Казалось, ничто не может поколебать его обычного спокойствия, задеть его или взволновать. Его внутренней силы хватало на двоих. Болезненные вспышки князя гасли рядом с ним.

Если бы они с князем повстречались чуть раньше… Тогда в этом великане, с ловкостью фокусника меняющего подметки на башмаках, видели бы счастливейшего человека, обладающего на свете всем, чего ему так хотелось. Но мир покинул его грешную душу не тогда, когда он впервые сжал Николая в своих мощных объятиях, а значительно раньше, когда кровь собственного сына бежала по его рукам. Он был виноват раз и навсегда перед людьми и перед Богом за душу чистую, убиенную по его недосмотру… Тогда-то и скособочило этот мир, словно шею Арсена. Шрам на шее заставлял его ходить немного боком и голову нести не прямо, а склоненной к правому плечу.

Душевный надлом был неясным, таился в темных закутках его широкой души, и он сам ничего о нем не знал. Но вот люди — за версту чувствовали. Сидит огромный великан под деревом, спроси чего — вскинет на тебя глаза, словно вцепится взглядом горящим, а потом прищурится слегка, и затуманятся черные очи. И говорит так странно. Не столько потому, что языка другого, сколько — быстро, отрывочно. Скажет слово и думает, что все им и высказал, чего больше?

Разговаривать с ним мог только князь. Хотя какой это разговор? Расхаживает Налимов с трубкой по кабинету в длинном шелковом халате и говорит-говорит безостановочно. А Арсений сидит слушает. Так бы и просидел всю жизнь подле князя, если бы не случай.

Туркманчайский мир, привезенный в Петербург Грибоедовым, о котором Николай кричал, что он великий человек и великий поэт, произвел на князя сильное впечатление. «Вот им, вот им, псам поганым», — выкрикивал он порывисто, понятия не имея, на каких условиях заключен этот мир и что сей документ сулит государству. Однако узнав впоследствии, что часть Армении теперь принадлежит России, Николай пришел в неистовый восторг, даже прилюдно расцеловал Арсения. Никто не придал этому значения — старые полковые товарищи празднуют победу.

Решено было победу эту отметить как следует — с размахом, чтобы много вина, по-армейски. Тут-то на праздновании и вышел казус. Молодой конюх, что служил совсем недавно, попал в опочивальню к князю, но, удовлетворив его страсть и протрезвев от ужаса, опомнился и бежал. Отловили его неделю спустя в соседнем селе. Николай, чтобы загладить перед Арсением вину, приказал парня не возвращать, а отдать в солдаты. Тогда они помирились быстро. Недавняя их размолвка случилась по другой причине. Мать Николая, прислушиваясь к сплетням о сыне, не поверив, разумеется, ни слову из сказанного, все-таки приехала в имение и устроила Николаю сцену, потребовав замять немедленно всякие домыслы на свой счет и жениться.

— Но на ком, маман? Против чувства? Возможно ли? — ломал комедию Николай, бегая по гостиной и вскидывая руки к потолку.

— Возможно. У Ермолаевых дочка больна. Ей особого чувства не надо. Будет тихо гулять по твоему саду, а соседи прикусят языки. Собирайся!

И, не оставив сыну ни минуты на раздумье, она в тот же день потащила его к Ермолаевым, где немедленно и состоялось сватовство.

Для Арсения это был удар очень болезненный. День свадьбы неумолимо приближался, а Николай никак не мог объяснить Арсению, что его женитьба лишь камуфляж для отвода глаз и никак не может повлиять на их отношения. Николай уперся и не хотел идти к своему денщику, хотя и знал по опыту, что именно ему придется первым заговорить о примирении. Это тяготило его, но выбора не было.

И вот этот труп под окнами… Какой ужас!

— Нельзя ли как-нибудь это все тихо? — простонал Николай, и Арсен кивнул головой.

Он уложил труп в мешок, бросил в сани, завалил соломой, а ранним утром тронулся в дорогу. Было у него одно местечко. Знал, где залегла медведица на зиму. Если зарыть в снег, то по весне даже косточек не оставит голодная бестия.

В последний момент екнуло сердце — все-таки человек. Начал было молитву читать, да осекся. Загудела береза рядом, ветер поднялся. Недобрый знак. Он вскочил в повозку да стегнул коня как следует.

Дома, не стряхнув снега, вломился к Марфе без стука. Мычит, деньги сует. Та смотрит глазами огромными от ужаса. Арсений на мальчишку кивает: «Выходи», — «Тю, да уж будьте покойны…» — Марфа прячет толстенную пачку ассигнаций, сообразив, что к чему. А потом размышляет, разглядывая мальчика, — сынок, чай. Вон как похож — черненький весь. Арсений не прощаясь уходит.

Никак ему было не уснуть в эту ночь. Все крутился, стонал. Два чувства одолевали его бедное сердце. Чувство великого счастья, что Бог снова послал ему отнятого сына. И неприятный осадок от происшествия у берлоги. А уж как заснул, все снилась эта черноволосая бестия. Волосы лицо закрывают так, что глаз не видно. Тянет к нему руки костлявые, пальцы со следами от колец, просит, умоляет отдать мальчонку… Но и во сне Арсений непреклонен. Замахнулся на видение страшное, оно и рассыпалось… Его это мальчик. Только его.