– Ну мы у тебя засиделись, – говорит Куинси, потягиваясь.

– Не то слово. Мне кажется, я не спал целую вечность, – добавляет Дэн и поднимается. – Я с ног валюсь.

Когда я осознаю, что Куинси уже покидает меня, мною овладевает паника.

– Не уходите, останьтесь! – прошу я.

– Мне нужно кормить кошек, – говорит Куинси. – Может, ты покормишь? – спрашивает она Дэна.

– Да, – отвечает Дэн, глядя на меня, – я иду кормить кошек, а тебе оставляю свою жену.

– Я так тебе благодарна, Дэн, – говорю я, обнимая его. – Мне так тяжело оставаться одной!

– Советую вам все-таки немного поспать, – обращается Дэн к нам обеим.

Куинси послушно кивает и награждает Дэна поцелуем.

– Спасибо, котик. Увидимся утром. Всего через несколько часов. Ведь сейчас уже четыре утра.

Когда Дэн уходит, я приношу из спальни несколько подушек и пару одеял. Я и Куинси с комфортом устраиваемся на софе в гостиной, и я говорю:

– Все так странно. Как только мне улыбнулась удача на Ай-би-эн, моя личная жизнь начала разваливаться.

– Это не совсем так, – ответила Куинси. – Твоя личная жизнь развалилась много раньше. Просто потом у тебя появились другие возможности и тебя больше ничто не пугало. Я прекрасно все помню с самого первого дня нашего знакомства: ты никогда не была счастлива с Эриком.


До сочельника семьдесят четвертого я уже почти два года работала репортером в криминальной хронике. Большую часть времени я проводила, карабкаясь по лестницам доходных домов, наводненных крысами, и брала интервью у жертв мошенничеств, разбойных нападений и сексуального насилия. Провожаемая любопытными взглядами, я рыскала по загаженным улицам, которые были оккупированы потерянным поколением молодежи, испещренной наколками, символизирующими проигранную битву с наркотиками. Иногда я не выдерживала и рыдала вместе с матерями из трущоб, чьих оголодавших детей я снимала, чтобы продемонстрировать телезрителям ужасы нашей системы, чтобы они почувствовали себя причастными к тому, о чем рассказывают им в вечерних новостях. Иногда я была вне себя от ярости – когда, например, приходилось рассказывать о какой-нибудь малолетней жертве насильника, описывать публике весь тот ужас и позор, который пришлось пережить ребенку, стоящему теперь рядом со мной. В этом случае мой оператор давал крупный план: вот Мэгги Саммерс сидит прямо на полу в грязной квартире, а маленькая девочка рассказывает, какие надругательства, побои и издевательства она претерпела от своего собственного папаши.

Если я не могла докопаться до причин очередной трагедии, то сама чувствовала жгучий стыд от присутствия камеры и осветительных приборов. Чувство вины преследовало меня до тех пор, пока я не поняла, что как раз этого ждали от меня как сами жертвы, так и телезрители, для которых я работала. Я была как бы соединительной субстанцией между первыми и вторыми. Вы только посмотрите, что здесь творится! Караул!.. Грэйсон был абсолютно прав – телезрителю требуется, чтобы о пронзительной человеческой трагедии рассказывала именно женщина. Удивительное сочетание страдания и секса. Однако что-то происходило внутри меня самой. Моя личная жизнь растворялась в каком-то тумане. Эмоции пробуждались во мне, только когда дело касалось других. Но я оставалась совершенно бесчувственной по отношению к своей собственной жизни.

Ник Сприг держал обещание, которое дал мне четыре года назад. Он продолжал обучать меня всему, что касалось «этого поганого бизнеса» – а именно телевидения. Что бы мне ни рассказывали в процессе интервью, я не выказывала никакого смущения или удивления. В противном случае мне пришлось бы выслушивать одно и то же снова и снова.

– Люди обожают рассказывать, – поучал меня Ник Сприг. – Если хочешь заставить их заговорить, постарайся лишь выглядеть удивленной. Тогда они тебе выложат все.

Итак, карьера Мэгги Саммерс началась как нельзя лучше. Другое дело ее супружество.

В тот самый вечер, в сочельник семьдесят четвертого года, Эрик и я были приглашены на ежегодную вечеринку к Саммерсам – по обыкновению роскошную и в обществе родителей Эрика, а также Клары и Стивена Блаттсбергов. Эта традиционная вечеринка – прекрасный пример того, почему я все еще была женой Эрика Орнстайна. Отважиться нарушить годами поддерживавшуюся традицию – так же трудно, как и решиться на развод. Я просто не была готова к тому, чтобы перейти в другое качество.

Эрик был поглощен завязыванием черного шелкового галстука-бабочки, а я сидела за своим туалетным столиком, с тоской размышляя о предстоящих мне ужасных часах.

Эрик напрочь отказывался обсуждать со мной мои дела. Если случалось, что меня узнавали в ресторане или на улице, то Эрик начинал кривляться, обращаясь к людям:

– Вы се узнали? Очень мило! Теперь мы продолжим наш обед, если вы не возражаете…

Или:

– С вашего позволения мы все-таки перейдем улицу? Мы платим налоги, как простые смертные…

По негласному правилу орнстайновского домостроя мне было категорически запрещено говорить дома о том, что Эрик называл «нью-йоркской уличной грязью». Другое установление было еще более сурового содержания. Последние четыре года моя зарплата соответствующим образом учитывалась в финансовом обороте Эрика Орнстайна, и суммы, которые выдавались на карманные расходы – на такси, завтраки и тому подобное, – никогда не превышали двадцати пяти долларов в месяц. Более того, еженедельно эти расходы дотошно калькулировались, и каждый оставшийся цент возвращался в семейный бюджет. В семье, где оба супруга зарабатывают деньги, необходим жесточайший учет и контроль, не уставал повторять Эрик. Во всем этом его «учете и контроле» было что-то несправедливое, однако я оказалась совсем не готова этому противостоять. А когда наконец я собралась с духом, было уже слишком поздно.

– Мэгги, поторопись! Мы опаздываем! – Эрик прохаживался взад-вперед по спальне и, приподнимаясь на цыпочки, разминал носки новых кожаных туфель, которые ему жали. – Какое расточительство! – пробормотал он, присаживаясь на маленький пуфик.

– Ты о чем? – спросила я, перебирая платья в шкафу.

– Хорошие ноги, красивое тело – добавить к этому мой ум – и у нас вышли бы потрясающие дети!

Обернувшись, я одарила его широкой улыбкой.

– А как насчет зубов, Эрик? Они ведь тоже великолепны. Как ты только мог забыть? Их ведь не нужно будет пломбировать, а значит, ты сэкономил бы на каждом ребенке по три тысячи долларов. Если бы у нас, как у Клары, было их трое – то целых девять тысяч, только вообрази!

Я дала себе зарок сегодня вечером не реагировать, что бы Эрик ни сказал, иначе он как обычно начнет меня оскорблять и выведет из себя. От одной мысли, что целый вечер придется провести с Саммерсами и Орнстайнами, у меня уже начинала болеть голова. Хороша вечеринка – где колкости нужны для повышения аппетита, где поучения – главное блюдо, а экскурсы в мое убогое детство – идут на десерт. Вот почему я всякий раз горевала, когда нужно было туда отправляться.

Я надела платье – облегающее черное джерси. Я неизменно надевала его последние несколько лет на все семейные сборы, включая десятилетний юбилей супружества Клары и Стивена, который они отмечали недели две назад. В тот вечер Стивен представлял нам Гамлета, и моя свекровь подавилась хрящом. Эрик стоял рядом и вопил:

– Проглоти его, мамочка! Умоляю, проглоти! Потом он уверял, что этот случай заставил его едва ли не пересмотреть свои взгляды на жизнь.

– Это платье было на тебе, когда мамочка чуть не задохнулась. Перемени его. Я нервничаю.

Сладко улыбаясь, я проследовала к шкафу и вытащила другое платье – вечернее, бежевое, шелковое. Когда я его надевала раньше, мамочке как будто не случалось давиться.

– Приколи ту брошку, которую тебе дала мамочка, – сказал Эрик.

Я покорно достала брошку из своей шкатулки для драгоценностей. Золотая лягушка, ужасно похожая на мою свекровь. Правда, у последней глаза были не изумрудные, а карие.

– Приколи ее на другую сторону, – попросил Эрик.

Я ничего не сказала – только сняла брошку с левой груди и переместила на правую.

– И пожалуйста, распусти сегодня волосы. Кивнув, я вытащила шпильки и, тряхнув головой, рассыпала волосы по плечам.

– Накрась поярче губы!

Я присела за туалетный столик и взялась за помаду.

В этот вечер я была готова сделать для Эрика что угодно, но только не оставить в розовой пластиковой коробочке мою диафрагму. Беременность никак не входила в мои планы.