– Нет, – твердо говорит она. – Я знала наверняка. Я не могла представить себе, как я останусь одна с двумя маленькими детьми. Кроме того, мне казалось, что будет лучше, если я освобожу его от себя.

– Неужели было бы лучше, если мы с Кларой стали бы жить с отцом и с той идиоткой? – раздраженно восклицаю я.

– Она была совсем не идиотка, – спокойно говорит родительница, Она была медицинской сестрой.

Я бледнею еще сильнее, Она еще и защищает отца! Защищает ею выбор – ту идиотку, которая могла бы быть нашей мачехой!..

В тот день отец все-таки пришел домой поздно ночью и обнаружил, что дверь в спальню заперта. Он начал стучать и звать родительницу, пока из дальней комнаты не прибежала Джонези и они вдвоем не выбили дверь.

– Кажется, я уже совершенно отключилась, – не поминает родительница. – Позднее Джонези рассказала, как все происходило. Она бросилась прикладывать к моей голове холодный компресс. Бедняжка Джонези, как будто этот компресс мог мне помочь!. Тогда отец вызвал «скорую», и первое, что я потом увидела – это бело-зеленые стены больничной палаты, куда меня поместили после промывания желудка. Из окна палаты открывался замечательный вид на Ист Ривер. На реке было полным-полно лодок, а вокруг главного больничного корпуса был разбит прелестный маленький парк.

У нее явно что-то не в порядке с головой. Может быть, она слегка помешалась с тех пор. Причин для этого было вполне достаточно.

– Когда я проснулась, – говорит родительница, – отец сидел справа от меня на постели.

– После того как едва не случилось несчастье, ваши отношения улучшились?

– Он сказал, что я сама во всем виновата. Что это я довела его до этого. А теперь, после того как я пыталась переложить на него всю ответственность, вообще оттолкнула его от себя.

Я едва не лопаюсь от возмущения.

– И ты с ним согласилась?

Родительница медленно кивает и беспомощно машет носовым платком. Я почти захлебываюсь от злости:

– Послушай, мама! Ты ни в чем не виновата перед отцом. А он – просто эгоистичный сукин сын!

– Не смей говорить о нем в таком тоне! – говорит она, и ее губы начинают дрожать.

– Ради бога, – мягко говорю я, – ну почему ты все время его защищаешь?

– А что я должна, по-твоему, делать? Порвать с ним и остаться одна – в моем-то возрасте?

Я молчу.

– Вот видишь, – говорит она, довольная, что оказалась права. – Не так-то легко решиться на такое, когда у тебя больше ничего нет. Ведь моя карьера – это мое замужество…

– Но ведь самое трудное уже позади, – говорю я, усаживаясь около нее. – Теперь, когда дети выросли, все стало гораздо проще. Тебе ни о ком не надо заботиться, кроме как о себе самой. Материально ты обеспечена. Зачем мучиться, если без него тебе могло бы быть лучше?

Однако, кажется, она совсем меня не слушает. Ее мысли витают где-то далеко.

– Он был твоим любовником, разве нет? – вдруг спрашивает она.

– Ты о ком, мама?

– Тот человек, который погиб в Бейруте, он был твоим любовником?

В том, что наш разговор ни с того ни с сего переключается на Джоя, есть что-то забавное. От обсуждения идиотизма нашей жизни мы переходим к идиотизму смерти.

– Нет, мама, он не был моим любовником. Он был просто моим другом.

И зачем это я только сказала «просто другом»? Можно подумать, что иметь любовника – это лучше, чем иметь любящего друга. Разве я совершенно исключаю, что можно спать с другом? Разве в мое обыкновение входит спать с врагами?

– Джой был голубым, мама. У него был любовник – танцовщик из театра американского балета.

Она молчит, наблюдая, как я перебираю стопку колготок, пока не нахожу серые, подходящие к моему серому мохеровому свитеру, который я собираюсь надеть к ужину с Грэйсоном, Эллиотом и Куинси.

– Надо думать, тот израильский генерал тоже голубой? иронически замечает она.

– Нет, мама, – спокойно говорю я. – Он мой любовник. – Я делаю паузу. – А еще он мой друг, – добавляю я.

Она кивает. Некоторое время мои слова существуют на положении непреложной истины. Я даже успеваю надеть серые колготки и подойти к шкафу, чтобы достать свитер.

– И почему это все израильтяне носят эти ужасные рубашки с короткими рукавами и не надевают галстуков, даже когда выступают в кнессете?

Она, по-видимому, насмотрелась по телевизору как израильские официальные лица снуют по израильскому парламенту в рубашках с короткими рукавами и без галстуков, и сделала умозаключение, что это их обычная форма одежды.

– Израиль – такая страна, где на формальности не обращают большого внимания. Главное там – практичность. Кроме того, там довольно жарко.

– Я была удивлена, – продолжает родительница, – когда была в Израиле и увидела, что там все танцуют пасодобль. И еще меня потрясло, что там после еды все мужчины начинают ковырять в зубах. Он тоже танцует пасодобль?

– Только с зубочисткой во рту, – отвечаю я, разыскивая в шкафу мои серые туфли.

Следующее ее замечание сражает меня наповал. Я как раз вытаскиваю туфли из-под груды обувных коробок.

– Он, надо полагать, женат?

Я медленно выпрямляюсь, подхожу к кровати и, садясь рядом с родительницей, беру ее за руку.

– Тебе не удастся разрушить и это. Это нечто совсем другое.

– Ничего я не собираюсь разрушать, – возражает она. – Просто я спросила, женат он или нет. Судя по твоей реакции, он женат.

– Я знаю, что это звучит банально, но долгие годы его брак был простой формальностью, одной видимостью… И он – очень достойный человек, мама. Он тот, кто…

– Он тот, кто пляшет пасодобль с зубочисткой во рту и намерен развестись, – перебивает она.

– Тебе не удастся это разрушить, – спокойно повторяю я. – А теперь хватит об этом.

И она действительно умолкает и смотрит, как я расчесываю волосы.

– Мэгги, – вдруг спрашивает она, – ты его любишь? Только я имею в виду настоящую любовь, когда от одного его прикосновения у тебя захватывает дух, а когда ты видишь его в самой обыденной ситуации, твои глаза наполняются слезами умиления. Скажи, ты падаешь к нему в объятия без размышлений и забываешь обо всем на свете, если он рядом?

Я медленно поворачиваюсь и недоверчиво смотрю на родительницу. Внезапно я чувствую желание прижаться к ее щеке и все ей рассказать. Она – моя мать. Она та, которую я знаю всю свою жизнь и которая вызывает у меня столько противоречивых чувств. Но и это еще не все. Я чувствую дрожь, когда вдруг понимаю, что мы – одна плоть, и не только в буквальном смысле. Я ее дочь, не только потому что у меня ее зеленые глаза, черные волосы и высокие скулы. Страсть одной и той же природы – вот, что нас связывает в это мгновение. И я наконец понимаю, почему она пыталась умереть в тот воскресный праздничный день. Это не имеет ничего общего со страхом остаться одной с двумя детьми на руках. Мой родитель, которого я нахожу жестоким, отталкивающим фатом, он и есть объект страсти моей матери. Здесь терпят крах все ее теории насчет душевных качеств, внешности и характера мужчины. Это нужно чувствовать кожей, и вся трагедия таких женщин, как моя родительница, заключается в том, что они даже не осознают, какая всепоглощающая страсть ими владеет.

– Любишь ли ты его так, как я описала, Маргарита? – нежно спрашивает она.

– Да, – твердо говорю я. – Но я никогда не покончу с собой, если он меня бросит.

– А когда ты полюбила его?

– Точно не знаю, – задумчиво отвечаю я. – Но смерть Джоя оказала на меня большое влияние. Его смерть так ужасна, так страшна, что жизнь показалась мне совершенно бессмысленной. Я была подавлена этим ужасом. Все может закончиться в одно мгновение и так кошмарно…

– Значит, ты влюбилась в него в тот день, когда погиб твой звукорежиссер?

Я улыбнулась.

– Не совсем так. Я полюбила его с первого взгляда, но никому в этом не признавалась, в том числе и самой себе. До того дня, когда погиб Джой. Мне вдруг стало очень страшно от мысли, что моя жизнь – не что иное, как заурядная командировка. А потом… потом я испугалась его и сбежала…

– Как так испугалась?

– Я разрывалась между Ави и моей работой. Я боялась, что, если буду любить, моей работе придет конец.

– А теперь?

– Теперь я вижу, что без него моя душа совершенно пуста. Я нуждаюсь в нем, а все остальное не имеет значения. Однако я сейчас здесь, а он там…

Родительница берет у меня из рук щетку для волос и сама принимается меня причесывать.