Твердая и сухая, если нет дождей.
Мягкая, теплая дарительница жизни, если о ней хорошо позаботятся и солнышко прогреет.
Вязкая, цепляющаяся почем зря к ногам во времена распутицы.
Могильно-ледяная и непробиваемая, если прохватит морозом.
У крестьянской девчонки Нинки была своя судьба, ничем не легче участи Рахили или жребия Серафима. Родившаяся на двенадцать лет позже отцовой матери, мамина мама огребла по полной программе: отца-бедняка, не так что-то сказавшего колхозному начальнику, уничтожили как кулака. И осталась жена «кулака» с десятью малолетками и старухой-свекровью «грызть землю». Потому что ничего им, вражьему семени, кроме земли, жрать не полагалось. То, что они выжили, все – от мала до стара, ни один не подох, как ни старалась народная власть, – было подлинным чудом. Каждый раз, когда полагалось «кулацким недобиткам» отдать богу душу, против чего иной раз они и не возражали, появлялась откуда-то помощь: то мешок полугнилой картошки оказывался у крыльца, то холстинка с серой мукой. Летом пускались они на поиски грибов и ягод, заготавливали все, что могли. Выживали зиму за зимой.
И – поднялись! Выучились, кто чему смог.
Нинка стала агрономом, орденоносицей. Заправляла в огромном подмосковном совхозе, снабжавшем самое главное начальство самыми лучшими продуктами. Все, что написал поэт Некрасов про «женщин в русских селеньях», было про бабушку Нину: высокая, статная, с огромной русой косой вокруг головы, она запросто остановила бы и коня на скаку, и все остальное по списку, что полагалось. Намучившись растить младших братьев и сестер в нечеловеческих условиях, Нинка родила себе на радость одну-единственную дочуру, выучила ее на доктора и строго-настрого заповедала: больше одного ребенка чтоб ни-ни! Не вздумай! Так Таня и получилась единственным дитем в семье. На все про все.
Бабушку Нину можно было называть как душе угодно: и бабулей, и бабой, и бабушкой. Она только радовалась. И распускала ребенка до неузнаваемости, как отмечала каждый раз ревнивая Буся.
Каждая из бабушек противоречила другой знаково и символически. В городе Таня была одета подчеркнуто строго, достойно. Кончик ее косы перехватывался черной аптечной резиночкой. Думать о красоте считалось стыдным и лишним. «Не родись красивой, а родись умной! – настоятельно требовала Буся. – Красота – была и нет. А ум всегда при тебе».
Баба Нина, напротив, во главу угла ставила красоту. «Красуйся, пока можешь, а там поглядишь!» – учила она, накручивая на внучкиной голове огромные банты: по одному с каждого боку да еще по одному на низ кос. Поверх сооруженного чуда повязывался платок немыслимой яркости. Банты торчали из-под него в разные стороны. Таня была загипнотизирована чувством собственной неотразимости. Бабушка брала ее за руку, и они шли по селу, а все почтительно здоровались и восхищались, какая у Нины Ивановны красивая внучка растет.
Учиться бабушка не заставляла.
– В школе учись, в школе всему научат. У меня – отдыхай!
Такая программа была по душе Тане, но забыть Бусю с ее заданиями на каникулы было себе дороже: вместо двух легких Гитлеров и пяти-шести «холер» по возвращении в город со сделанным уроком она могла получить слишком много почетных титулов одновременно и очень опасалась за себя. Вот и училась, несмотря на бабы-Нинины обиды.
У бабы Нины Таня приспособилась готовить, печь пироги, шить на машинке, вязать, вышивать. Дома в Москве никто этому не учил, ели между делом, одевались в покупное, как получалось. А баба могла за вечер сшить Тане такую юбку! С такими кружевными оборками! У принцессы такой не увидишь!
И еще. Баба Нина была певунья. Самая лучшая из всех. Если в округе был какой праздник, ее всегда звали, да что там звали – умоляли быть почетной гостьей. И вот они собирались. Гладили деду Мите костюм. Навязывали Таньке банты. Доставали из шкафа крепдешиновое бабино платье, все в цветах и оборках. Танькино сердце ходило ходуном. Она внутри вся горела и дрожала. Предстояло счастье. Так она и думала в детстве про счастье. Это когда баба Нина делалась немыслимой красоты, выходила в круг расступившихся счастливых заранее людей и начинала орать песни. Баба никогда не говорила «петь». Именно «орать». Пусть так. Но лучшего пения не приходилось слушать Таньке даже в самом Большом театре.
Она стояла одна среди всех, откинув голову, и держалась за края расписного платка, который обязательно накидывала на плечи перед выходом. Без платка пение не получалось бы таким, понимала Танька. С платком руки ее делались крыльями. Вот она взмахивала, и всех приподнимало над землей:
Ой, гуси-лебеди,
Ой, улетели!
Любовь мою —
А-ах, —
Не пожалели.
Ах, лебедь белый,
Далекий,
Крылами машет.
Он о любви моей
Ему —
Пускай расскажет.
Ах, лебедь черный,
Печальный,
Протяжно крикнет,
Пускай любовь мою
Найдет-окликнет…
Слезы текли по ее щекам. Она глядела вверх еще какое-то время. Вслед лебедям… Женщины плакали. У мужчин скулы ходили ходуном.
Нигде и никогда не слышала Танька тех песен, что орала Нинкина душа.
Да и где услышишь, если полдеревни вымерло во время построения светлого будущего, одна Нинка и хранила сокровища, случайной наследницей которых оказалась.
Нагрустившись вдоволь, люди загорались весельем, просили частушек.
Начиналось самое интересное, смешное, запретное. В миг веселья, правда, о запретностях забывали и хулиганили по-черному.
Частушки надо было петь парой, соревнуясь. Тут пригождался дед Митя, именно частушками и гармонью завлекший когда-то лучшую певунью Нинку в свои жаркие объятия. Он в молодости на гармони играл так, что от волков спастись сумел. Один. В зимнем лесу. Ох и любила же Таня слушать про это!
Зимний лес. Полная луна. Бело вокруг и светло… От луны снег сияет. Синим таким светом, как от телевизора. Идет дед (конечно, не дед тогда еще, а парень хоть куда) с гармошкой в соседнюю деревню через лес, по широкой просеке. Вдруг чувствует: кто-то смотрит на него. Оборачивается – волк! Спаси и сохрани, Господи! Что делать? Митяй остановился, повернулся к волку лицом да как заиграет на гармони! Волк тоже остановился. Прислушался. И вдруг как завоет! К луне морду поднял и завыл. У деда аж волосы дыбом, до чего жуть взяла. Ну, кончил он играть, идет дальше. Глядь – волк за ним тащится. Пришлось снова – гармонь в руки. Волк опять мордой к луне – и ну выть! Так и дошли до деревни. С остановками. С песнями. А там уж собаки вой подняли. Волк постоял и к лесу развернулся. Свой волк был, местного леса жилец. С ним сговориться получилось. Но бывали и другие, чужие, дальние волки. Шерсть у них на загривке топорщилась. Неслышно подкрадывались они к домам. Собаки на таких чужаков не лаяли, затаивались. Тут одно оставалось – молиться. Другое не помогало. От оборотней другого спасения нет!
Вот такой дед достался Тане! Чем Нинке не пара? Не сыграет, так споет!
Ну и частушек они знали – тысячи!
Гармонист вступал. Бабушка с безразличным лицом, поводя плечами, плыла на цыпочках, отбивала чечетку.
Ииии – ррраз:
Мы Америку догнали
В производстве молока!
А по мясу не догнали:
Х…й сломался у быка!
Иэххх! – и уплыла. А навстречу бьет чечетку соперник:
На горе стоит точило,
На точиле – борона.
Бригадир е…ет кобылу,
Наше дело – сторона.
Частушки запоминались с первого раза. Не то что немецкие сказки.
Была у Тани любимая. Жалостливая:
А мине милый подарил
Четыре м…давошечки!
Чем я буду их кормить?
Они такие крошечки…
Сильно обеспокоилась Таня, чем же, и правда, кормят «таких крошечек». Спросила, будто невзначай, на следующий день у бабы Нины. Та аж зашлась: «Не повторяй за взрослыми!» Потом строго-настрого отсоветовала у Рахили спрашивать, а то, мол, больше ее в деревню не отпустят. Это был довод! Так Таня до университетских времен час от часу и вспоминала о неразрешенном и неразрешимом вопросе…