Амелия обожала своего отца.

Из этого же окна Три-Вэ неоднократно видел девочку с длинными светлыми волосами, бравшую на своем жирном пони препятствия, чтобы похвастаться перед рыжебородым полковником, или сидевшую у него на коленях. Позже он видел ее маленькую прямую фигурку в красивых белых платьицах во время прогулок по саду. Она оживленно говорила с отцом, прижимаясь к его плотной руке. Они то исчезали под сенью деревьев, то показывались из нее.

До этого лета Три-Вэ даже не был знаком с ней.

В июне он повстречался с Амелией и ее гувернанткой в книжной лавке и платной библиотеке С. С. Бэр-хама. Она поинтересовалась, что он читает. Покраснев, он ответил, что хочет взять «Атланту в Каледоне». Оказалось, что ей уже разрешают читать Суинберна. По пути домой они разговорились. А после этого ему было позволено дважды в неделю бывать у Динов. Мадемуазель Кеслер, разумеется, всегда присутствовала. Но это была добрая старуха, чье присутствие замечалось лишь тогда, когда вдруг до их слуха доносилось урчание ее больного желудка.

Для Три-Вэ все лето было соткано из таких встреч.

Он был очень чутким и восприимчивым, одиночкой по складу характера, а это — свойство творческих натур В Лос-Анджелесе, этом открытом приветливом городке на западной оконечности континента, где жили самоуверенные и нахрапистые люди, самой ценной чертой его характера была подозрительность. Амелия была первым человеком, если не считать донью Эсперанцу, с которым он смог разговаривать откровенно. Она была парижанкой до мозга костей, живой и впечатлительной. С жадностью ловила каждую мысль — даже выраженную не совсем связно, — и спорила по любому поводу, дугой выгибая красивые брови и изящно поводя хрупкими плечиками и маленькими ручками.

Примерно с месяц назад в Амелии произошла какая-то перемена. Почувствовав это, Три-Вэ был обеспокоен тем, что не может понять причину. Ее красивый смех раздавался так же часто. Она по-прежнему спорила с ним. Ее острый язычок и чувство юмора остались при ней. Эта неуловимая перемена тревожила Три-Вэ.

Однажды она спросила его о долговых обязательствах и расписках. В ее тоне не было настойчивости. Она задала свой вопрос небрежно, но эта небрежность в конце слегка изменила ей, словно ударили по хрустальному треснувшему бокалу, и он издал дребезжащий звук.

— Долговые обязательства и расписки — это документы, подтверждающие долг, — сказал он.

— Да, но между ними есть отличие, — заметила Амелия. — Долговое обязательство — это долг перед государством, а расписка — персональный. Но какая еще может быть разница?

Она уже знала об этом больше, чем он! Смутившись от осознания своего невежества, Три-Вэ преувеличенно высокомерно ответил:

— Вообще-то я с бизнесом на «вы». Почему бы тебе не спросить у полковника?

— Вот именно отца-то я и не могу спросить, — ответила она, быстро отвернувшись.

После этого она больше никогда не делилась с ним своими тревогами.

В то утро, когда Три-Вэ узнал о самоубийстве полковника, он испытал страшное чувство вины. Из этого состояния, казалось, не было выхода. Он не мог даже извиниться. Семья Ван Влитов, все четверо, пошли к Динам, чтобы выразить им соболезнования. Как будто Дины были самыми обычными лосанджелесцами. К ним вышла мадемуазель Кеслер. Безостановочно урча желудком, она сказала, что мадам и мисс Дин убиты горем и пребывают в отчаянии. После смерти полковника Три-Вэ впервые увидел Амелию только сегодня, на похоронах. Он мог хоть частично искупить свою вину — хотя бы в своих собственных глазах, — если бы подошел к ним. Но он не сделал этого.

Воробушек метнулся к железной ограде, но тут же развернулся, словно почуяв впереди смерть. Три-Вэ вздохнул. «Только Бад подошел к их карете», — подумал он.

Для Три-Вэ поступок Бада был просто уничтожающим. Чувство одностороннего соперничества с братом вспыхнуло с неслыханной силой, прежде ему неведомой. Он всегда любил Бада — по крайней мере так ему казалось, — восхищался им и горько обижался на него. Бад жестоко дразнил брата, и Три-Вэ неизменно попадался на его удочку. Бад был популярен. Бад был человеком действия. Бад никогда не копался в собственной душе так глупо и тщетно. Весь Лос-Анджелес уважал Бада за его деловое чутье, за охотничью сметку и за его изящество, с которым он кружился по навощенным танцплощадкам города. В трудную минуту Бад всегда защищал Три-Вэ. До сих пор Бад всегда становился между младшим братом и отцом, когда у того было скверное настроение. Бад был тем тяжким крестом, который приходилось нести по жизни его младшему брату. Бад защищал Три-Вэ, но и дразнил его. Поступки Бада было невозможно предугадать.

То, что Бад сделал сегодня на похоронах, показало Три-Вэ ясно, как никогда, его собственные слабости. Его не могла утешить мысль о том, что во всем городе не нашлось никого, кому хватило бы мужества и порядочности преодолеть несколько ярдов до кареты Динов. Это сделал только Бад.

Три-Вэ заплакал. Отрывистые, хриплые рыдания были полны отчаяния. Она рыдал над своей беспомощностью и трусостью. Приложившись щекой к подоконнику, на котором скрипел песок, он до боли вдавил в него скулу, чтобы этим хоть немного отвлечься от боли душевной.

7

Поскольку это был последний вечер Три-Вэ дома, донья Эсперанца затеяла особенный ужин. Три-Вэ слышал, как отец и Бад вернулись домой из магазина. Но он не спустился к ним, а остался лежать в постели в своей комнате.

Около семи в его дверь постучали. Раздался голос Бада:

— Это я, малыш.

— Я не голоден.

— В таком случае побыстрее нагуливай аппетит, потому что ужин подадут через десять минут.

— Скажи что-нибудь маме за меня.

— Ты сам ей скажешь все, что захочешь, когда спустишься к столу. — Бад говорил веселым тоном. — Тут тебе записка от соседской девчонки.

Три-Вэ сел на кровати.

— Черт возьми, между прочим, у нее есть имя!

— Какое? Бэби?

— Амелия Дин! — чувствуя комок в горле, проговорил Три-Вэ.

Бад просунул записку под дверь.

Конверта не было. Листок бумаги с рельефным оттиском герба Ламбалей был просто сложен вдвое. Три-Вэ развернул и прочитал записку, состоявшую всего из двух строчек:

Спасибо, что пришел.

Мама разрешила писать тебе в Гарвард.

8

Три-Вэ сидел на кровати и думал, что сейчас снова заплачет, но слез не было. Он чувствовал себя по-прежнему несчастным, но, проведя указательным пальцем по рельефному оттиску герба на бумаге, отчасти утешился. «Она хочет писать мне», — подумал он и прижал записку к груди, поражаясь душевной красоте девушки, которой всего пятнадцать лет, но которая сумела в самый черный день своей жизни найти для него слова прощения. И тогда ему пришло в голову слово «любовь». «Я люблю ее, — подумал он, и эта мысль не показалась ему глупой. — Как жаль, что она еще недостаточно взрослая, чтобы можно было сказать ей об этом».

Вздохнув, он прошел в просторную квадратную ванную комнату, плеснул воды на лицо, смочил и расчесал густые темные волосы. Вернувшись в спальню, он надел воротничок, завязал галстук, застегнул жилетку и надел пиджак. После этого он спустился вниз.

Донья Эсперанца разливала по чашкам наваристый дымящийся куриный суп. Потом племянница Марии обнесла стол блюдом с тушеным цыпленком, кулебякой, посыпанной сверху оливками, миской с голубцами из кукурузных листьев, картофельным пюре, луком в сливочном соусе, горохом, свежими маисовыми лепешками и сухим печеньем. На столе стояли еще стеклянные блюда со свекольным салатом, подливкой и колбасой. На десерт был подан пирог-помадка со взбитыми сливками. Кулебяка и голубцы были любимыми блюдами Три-Вэ и придавали ужину праздничный вид. В остальном это был самый обычный ужин. Обед — даже в такую жару — был еще плотнее, ибо включал в себя еще тарелку с холодным окороком, колбасой и тонкими кружевными ломтиками болонской ветчины. Хендрик, как и всякий другой здешний супруг, более легкие трапезы воспринял бы как свидетельство того, что жена абсолютно не ценит его благополучия.

Три-Вэ почти не ел. Он вяло поковырял пищу с нескольких тарелок. Все время молчал, сочиняя в уме письма, которые он напишет Амелии.

Перед тем, как ему пойти спать, донья Эсперанца спросила серьезно: