Как он посмел? Как он посмел воспользоваться ею, чтобы проиллюстрировать свою нелепую женоненавистническую теорию? Как он посмел нарушить ее душевный покой, обретенный с таким трудом? И как он смеет буквально сочиться таким невозмутимым самодовольством и таким невыносимым удовлетворением собственной жизнью?

Когда лифт остановился на пятнадцатом этаже, она выскочила наружу.

— Gnädige Frau.[5]

Ей понадобилась секунда, чтобы узнать его голос, говоривший по-немецки.

Венеция ускорила шаг. Она не хотела слышать его голос. Она не хотела терпеть его присутствие и дальше. Она хотела только одного: чтобы в своей следующей экспедиции он свалился в яму с гадюками и до конца своей жизни страдал от мучительных последствий их злобы.

— Ваша карта, мадам, — сказал он по-прежнему по-немецки. — Вы оставили ее в лифте.

— Она мне больше не нужна, — не оборачиваясь, бросила она на том же языке. — Оставьте ее себе.


Войдя в свой номер, Кристиан бросил карту баронессы на консольный столик у двери и проследовал дальше в свои роскошные апартаменты. Стянув на ходу пальто, он уронил его на спинку кресла и уселся в кресло напротив.

Спустя десять дней после той памятной лекции он все еще пребывал в изумлении от собственного поведения. Что за дьявол в него вселился? Как человек, страдающий хроническим заболеванием, он научился с ним жить. Общался с людьми, занимался делами. И никогда не говорил о своем недуге.

Пока не разразился длинной речью в аудитории, полной незнакомцев.

Кристиан предпочел бы не вспоминать о своей чудовищной ошибке, но продолжал возвращаться к ней в мыслях, испытывая извращенное удовольствие от сознания, что наконец-то признал свою одержимость миссис Истербрук, пусть даже таким странным способом, и сгорая от стыда за свою несдержанность.

Пожалуй, он совершил стратегическую ошибку, избегая лондонских сезонов из-за опасения столкнуться с предметом своей страсти. Держась в стороне от светской жизни, он лишил себя общества молодых леди. Кто знает? Возможно, он нашел бы среди них кого-нибудь, кто занял бы его мысли, вытеснив оттуда миссис Истербрук.

Раздался стук в дверь. Кристиан открыл ее сам — своего камердинера он отпустил в двухнедельный отпуск навестить брата, эмигрировавшего в Нью-Йорк. На пороге стоял юный портье. Поклонившись, он вручил Кристиану записку от миссис Уинтроп, которая также проживала в отеле и последние три дня вешалась ему на шею.

Кристиан отчаянно нуждался в отвлечении, но он придерживался определенных стандартов в своих интрижках. К сожалению, миссис Уинтроп была не только на редкость тщеславна, но и на редкость глупа. К тому же, судя по последнему приглашению, она не понимала намеков.

— Пошлите миссис Уинтроп цветы с моими сожалениями, — сказал он портье.

— Слушаюсь, сэр.

Взгляд Кристиана упал на карту Центрального парка, лежавшую на консольном столике.

— И верните карту баронессе Шедлиц-Гарденберг.

Портье снова поклонился и отбыл.

Кристиан вышел на балкон своего номера и посмотрел вниз, вдыхая холодный воздух. С такой высоты пешеходы внизу казались крохотными, как марионетки, семенившие по тротуару.

Из отеля вышла женщина. Судя по нелепой шляпе, это была баронесса Шедлиц-Гарденберг. В остальном она выглядела вполне приемлемо, с женственными формами, предназначенными для воспроизводства себе подобных. Кристиан, будучи продуктом эволюции, несколько отвлекся от своих тягостных раздумий, представляя наслаждения, которые сулила ее фигура, хоть и не собирался зачинать с ней детей.

В тесном пространстве лифта она была только тем и занята, что разглядывала его с ног до головы.

Кристиан не мог пожаловаться на недостаток известности дома или за границей. Но интерес баронессы был на удивление пристальным, особенно с учетом того факта, что она ни разу не посмотрела на него прямо.

Впрочем, сейчас она восполнила этот пробел. Находясь шестнадцатью этажами ниже, она обернулась и посмотрела вверх, безошибочно найдя его взглядом, который он почувствовал даже через слои тюля, скрывавшие ее лицо. А затем пересекла улицу и исчезла под сенью Центрального парка.


Венеция смутно видела деревья, пруды и мостики, юношей и девушек, проносившихся мимо нее на велосипедах. В зверинцах лаяли морские львы, дети упрашивали родителей посмотреть белых медведей, где-то плакала скрипка, выводя мелодию «Медитации» из «Таис»[6], но Венеция не слышала ничего, кроме неотвратимого голоса герцога.

«Леди хотела бы снять лучшие комнаты».

«Леди желает подняться на пятнадцатый этаж».

«Ваша карта, мадам».

Он не имеет права выглядеть таким любезным и предупредительным. Он, который судит о ней, словно ему известны все ее секреты. Когда ему не известно ничего. Вообще.

И все же ей было стыдно, что муж презирал ее так сильно. Она могла бы жить и дальше в блаженном неведении, если бы у герцога хватило порядочности сохранить в тайне частный разговор. Но он решил иначе, и его откровения будут преследовать ее вечно.

Ей хотелось — нет, было необходимо — сделать что-нибудь, что сбило бы с него спесь, свергнув с удобного пьедестала, куда он себя вознес. Что-нибудь такое, что имело бы последствия. Он опорочил ее честное имя и должен заплатить за это.

Но что она может сделать? Она не может привлечь его к суду за клевету, поскольку он не упоминал ее имя. Она не знает его грязных секретов, чтобы в отместку распространять сплетни о нем. И даже если бы она предупредила каждую женщину моложе шестидесяти пяти лет о его невыносимом характере, его титул и богатство гарантировали, что он может жениться, на ком пожелает.

К тому времени, когда Венеция вернулась в отель, уставшая, с головной болью, уже стемнело. В лифте было пусто, не считая лифтера, но герцог незримо присутствовал там, терзая ее своей неуязвимостью.

Она почувствовала запах лилий, как только открыла дверь. На столе в гостиной возвышалась ваза с огромным букетом, которого раньше не было. Белые лилии и оранжевые гладиолусы с вызывающе высокими стеблями устремлялись к потолку, поблескивая глянцевыми лепестками в электрическом свете.

Родные никогда не присылали ей лилии, букетик которых она несла, шагая по церковному проходу, чтобы обвенчаться с Тони. Венеция вытащила карточку из листьев папоротника, окружавших цветы.


«Герцог Лексингтон сожалеет о своем отъезде из Нью-Йорка и надеется, что будет иметь удовольствие составить вам компанию в другой раз, мадам».


Какой наглец! Экстравагантный букет был ничем иным, как заявлением, что, если они встретятся снова, он хотел бы, чтобы она ждала его в постели, заранее раздевшись. Итак, он презирает душу Венеции Истербрук, но ничего не имеет против ее тела, когда не знает, кому оно принадлежит.

Венеция разорвала карточку напополам. Затем на четыре части. И продолжала рвать, задыхаясь от бессилия.

Внезапно в ее мозгу прозвучали слова Хелены: «Отомсти ему, Венеция. Заставь его влюбиться в тебя, а потом дай от ворот поворот».

Почему бы нет?

Впрочем, чем это будет для него? Обычной интрижкой, которая не сложилась. Ну, помучается несколько дней… или несколько месяцев, если ей повезет. Тогда как она проведет остаток жизни, подавленная его откровениями.

Сняв трубку телефона, Венеция позвонила консьержу и заказала каюту на «Родезии», как можно ближе к каютам класса люкс. Затем села за стол и написала Хелене и Милли записку, объясняющую ее внезапный отъезд.

И только запечатав письмо, она задумалась о тактике соблазнения. Как пробить брешь в его обороне, если он питает в отношении нее такие укоренившиеся предубеждения? Если ему достаточно одного взгляда на ее лицо, ее главное достоинство в таких делах, чтобы повернуться к ней спиной?

Не важно. Придется что-нибудь придумать, только и всего. Там, где есть желание, найдется и способ. А Венеция всеми фибрами своей души желала, чтобы герцог Лексингтон пожалел о том дне, когда он вонзил нож в ее спину.

Глава 4

Кристиан стоял у поручней, наблюдая за кипучей деятельностью внизу.

К пристани подъезжали кареты и тяжелые повозки, продвигаясь на удивление быстро в окружающем столпотворении. Повсюду сновали мускулистые грузчики, тащившие чемоданы, ящики и другую поклажу, предназначенную для отправки или прибывшую в порт. Гудели буксиры, готовясь развернуть огромный океанский лайнер и вывести его в открытое море.