— Ты вот что, Ксеня, к трапезе более не сходи. Отныне в светлице своей вкушать будешь. Нет, не смотри на меня так. Это не кара тебе проступки, не дай Боже! Гость у нас будет столоваться с завтрева. Родич по линии бабки вашей, дети, Акулины Прокофьевны, упокой Господи ее душу, — перекрестился Калитин, а вслед ним и дети его, что притихли и слушали речь отца.
— Часом, не с пограничных земель, что с литвинскими землями усобину ведет? — спросил Василь Никитич, хмурясь. — Вот уж дал Господь родственничка!
— Цыц! Родичей не выбирают, а коли и дали, то надобно уважить, — отозвался Никита Василич. Он подал знак родным, что те могут покинуть трапезную, и младшие дети тотчас вышли из-за стола, попрощались с батюшкой, пожелав тому покойного сна, удалились в свои половины.
— Будь я хозяином дома, где он ночлега просил, все едино — отказал бы! — горячился Василь Никитич. — Вора под кровом привечать — быть обворованному, помяни мое слово.
— Я тебе ужо уши-то оборву, супротив отца речи вести! И не взгляну, что во главе полка ходишь да борода густая, — погрозился Калитин, и его сын тут же опустил глаза долу, потому как знал, что отец в гневе не посмотрит на возраст и отходит поясом узорчатым али сапогом. — То сокровище, что он сторожит, аки волк добычу, я ему не отдам. Разговор об том был и закончен на века! А вот на постой пустить долг наш священный. Ибо родич родича должен держаться. Особенно в такую тяжкую годину.
— Да вот только такой родич сам же нож в спину и вонзит, коли будет возможность, — не смог сдержаться Василь Никитич, и боярин вдруг подскочил на месте, ударил кулаком об стол с размаху.
— Ах, ты собака нечтивая! Совсем от рук отбились! Отца ни во что не ставите! Один прекословит, другой! Я ж вас…! — накричавшись, боярин отошел к концу, стал гладить бороду, обдумывая слова сына и собственные мысли на счет родича. А потом повернулся к сыну и сказал. — Готовься, Василько, к отъезду. Пусть Агафья твоя скарб собирает. Чую, скоро Москва опять загудит, уезжать надо. В родную вотчину поедем всем семейством, оттуда глядеть будем на то, как дело тут у царя пойдет. Первыми Ксеню и Агафью твою с детьми отправим. Да и Наталке, невестушке моей, не так тоскливо будет в деревне одной. Уж сколько времени, горемычная, одна там! С того дня, как…
Он хотел сказать: «… как привезли весть о гибели Юрия», но не смог, будто до сих пор отрицал гибель старшего сына. Проклятые ляхи! Сгубили его первенца! Столько месяцев прошло, а рана так и не затянулась на сердце боярина, все кровоточила. Кто знает — быть может, уступи тогда он такой неожиданной просьбе старшего сына пойти служить Господу нашему, и жив остался бы. Но нет, тряхнул седой головой боярин, негоже боярскому сыну в попах ходить. Негоже!
— Вот и зайцев двоих убьем — и сами спасемся от напастей, и Ксеню с глаз уберем чужих, в вотчину отправим.
Но назавтра Василь прислал в дом отца весть, что царь Димитрий назначил на середину месяца военные игры, и потому воевода никак уехать из войска не может. Боярин покачал головой, но отъезд отложил — отпускать женщин в самостоятельный путь было боязно по нынешним временам, а Михаила он пока не желал отправлять на такое серьезное дело одного. Сам же уехать не мог — не отпускали дела Думские, да будь они кляты. Пришлось в очередной раз призвать к себе дочь и напомнить, чтоб из терема и носа не показывала, а в церковь ходила через «черную» калитку.
— Будь радой моей, послушницей будь, прелестница ты моя, — гладил волосы дочери боярин, крепко прижимая ее к себе. Он знал, что только его самолюбие виновато в том, что дочь в ее годы еще не замужем и даже не сговорена, но не мог найти в себе сил расстаться с нею, отдать ее в другой род. Вот когда он найдет того зятя, что пылинки будет сдувать с его сокровища да на руках ее носить, тогда и вручит ему руку солнышка своего, не раньше!
А Ксения сама и рада была, что пока не обещана никому, да не жена она ничья. Разве могла бы она тогда так часто думать о том ляхе, что ехал в кортеже царской невесты? Разве не грех бы тогда был? Но она никому не поведала о той грусти, что поселилась змеей жалящей у нее в груди, умолчала, скрыла от отца, которому всегда все рассказывала по обязанности, от Михаила, от которого у нее никогда не было тайн.
— Господи, — молилась Ксения в тот день, кладя вместе со всеми поклоны на службе в церкви. — Помоги мне избавиться от тоски моей, от греховных грез моих. Грешна я. Чую, не ты послал мне нынче сны сладкие, ой, не ты! Господи, помоги мне! Очисть разум мой от дум грешных, ибо не желаю я их, не желаю…
Ей действительно приходили ночью сны. В этих снах она просто стояла и смотрела на ляха, что представлялся ей таким, каким она видела его в тот день. В сверкающем панцире, в шишаке {1}, скрывающем за наносником часть его лица, в шкуре невиданного пятнистого зверя на широких плечах. Они стояли друг против друга в этих снах, касаясь друг друга только взглядами, будто не в силах оторвать глаз друг от друга. Просто стояли.
Но отчего тогда ее во сне охватывала такая сладкая истома, такое блаженство разливалось в груди? Отчего так билось ее сердце, когда она просыпалась? Отчего она смотрит ныне на святые лики, а видит только его лицо пред собой? От осознания собственной порочности у Ксении закружилась голова, испуг сковал члены. Ох, свят, свят! Спаси меня, Господи, от беса, что крутит мою душу!
Ранее выходя из церкви после службы, Ксения всегда ощущала некую радость, переполнявшую ее душу, будто она прикоснулась к той святости, которой был наполнен каменный храм. Но ныне она не рада была даже солнечным лучам, выглянувшим из-за серых туч, что царили над Москвой до обедни. Какое-то странное чувство щемило грудь, заставило нахмурить лоб, пройти без ласкового слова мимо нищих, что сидели на ступенях, просто бросила деньгу в подставленные ладони. А ведь ранее она не только подавала им медняки, но и каждому улыбалась, слово ласковое находила. За это и привечали ее блаженные и сирые. Видать, и вправду от лукавого ей эта маята, раз так поменялся нрав!
Забуду, решила Ксения. Забуду, а тятеньке скажу, что хочу уже дома своего, женой хочу стать, а не в девках ходить. Срамота уже! Столько лет, а все еще не сговорена даже!
— Очи долу! — вдруг резко и громко сказала Ефимия, старшая мамка женского терема, шедшая подле Ксении и Марфуты, впереди их небольшой компании из боярышни, ее прислужницы и нескольких мамок. Это означало, что боярышне следовало опустить глаза и пройти за ней, глядя только себе под ноги, никуда более. Вначале Ксения так и поступила, опуская глаза вниз, на подол сарафана и пыль дорожную под ногами. Но тут как на грех раздался чей-то смех, а после мягкая певучая речь, и девушка от неожиданности едва не упала, оступившись на небольшом камне, что лежал на дороге.
Ляхи! Именно они были где-то справа от женщин, именно их говор послышался Ксении.
Не смотреть, не смотреть, не смотреть, повторяла мысленно Ксения, стараясь сосредоточиться на дороге у себя под ногами. Но сердце ее вдруг забилось сильнее, чем прежде, будто уговаривая ее, убеждая: «Смотри! Смотри! Смотри!». И она уступила этому настойчивому ритму, своей глупой надежде (а вдруг она снова увидит своего пригожего ляха, что приходил к ней снах?), своему неуемному любопытству, подняла голову, повернулась на звук польской речи.
Ксению тут же нагнала мамка Ефимия, заметившая маневр боярышни, пребольно стукнула ее по затылку, не рассчитав видимо от испуга силу удара, прошипев прямо в ухо:
— Очи долу, боярышня! Долу!
Ксения тут же опустила глаза вниз, сама того не желая краснея, как маков цвет. И от своего позора на глазах у многих, кто был ныне на церковной площади, и от того, что увидела в глазах молодого шляхтича, который стоял в кругу своих товарищей неподалеку.
Это был именно он, тот самый рыцарь, которого она заприметила из оконца несколько дней назад. Он стоял среди остальных молодых поляков, что с любопытством и насмешками рассматривали москвитян, пересекающих церковную площадь именно в этом месте, ведь сразу же углом стояла городская ярмарка. На этот раз рыцарь был без лат, а в красном кунтуше с длинными узкими рукавами и шафранового цвета жупане, на голове была шапка, украшенная длинным разноцветным пером какой-то диковинной птицы.
Стой лях чуть подалече или спиной к проходившим женщинам, Ксения ни за что не распознала бы его за этот короткий миг. Но он стоял всего в нескольких саженях от их пути и как раз обернулся на них. Девушка потом вспоминала раз за разом этот момент и каждую деталь из него: темные глаза, так и обжегшие ее огнем, тонкий нос, гладко выбритый подбородок, разлет черных, как смоль, бровей, яркие краски богатого костюма ляха. И даже свистящий, полный гнева и угроз голос мамки Ефимии, сулящий все мыслимые кары своенравной девице, утративший всякий стыд, не испортил Ксении благостного настроя. Она выслушала все нотации, что заслужила, молча, опустив глаза в пол, покаялась в своем ослушании и пообещалась никогда более не творить подобного бесстыдства.