В конце игры она услышала глубокий вздох Лилы. Эди улыбнулась ей, снова наклонила голову и заиграла «Зиму» из «Времен года» Вивальди, над которой работала до болезни.

Когда Эдит почти закончила (и, будем честны, почти забыла о Лиле), дверь открылась. Эди подняла глаза – на пороге стоял отец.

Он смотрел на жену. Распущенные золотые волосы закрывали лицо Лилы. Но зажатый в руке платок говорил сам за себя.

Эди почти сочувствовала отцу. Он был высок, широкоплеч и красив и ненавидел слышать нечто подобное в свой адрес. Он любил думать о себе, как о человеке сильном, властном, а не простом смертном.

И в этом-то вся беда и заключалась. Главным для него была логика, но когда речь заходила о Лиле, он оказывался совершенно нелогичным.

– Хорошо сыграно, – заметил он, переводя взгляд на Эди. – Не идеально, поскольку последние такты отмечены как «аллегро». Ты слишком затянула.

Эди взглянула на Лилу, но единственной реакцией на голос мужа было свернуться еще туже.

– Могу я попросить оставить меня наедине с женой? – бросил он так же бесстрастно, каким оставалось его лицо. В этот момент он уставился на Эди, которая так высоко подняла платье, что виднелись колени. – Дочь!

– Отец!

Эдит выдвинула виолончель вперед и встала. Юбки снова упали до пола. Потом сунула смычок подмышку, подняла инструмент и повернулась к мачехе.

– Лила, дорогая, как только решишь удалиться в деревню и начать жизнь, полную нескончаемого разврата, скажи мне, я буду готова отправиться с тобой.

Отец прищурился, но она промаршировала мимо него и вышла в коридор. Полчаса спустя, после того как она потребовала и съела завтрак, – еще один завтрак, поскольку первый остался нетронутым, – началась работа над виолончельными сюитами Баха.

Раздражение не идет на пользу музыке. Эдит считала, что это не позволяет выразить замысел композитора. Ей приходилось начинать три-четыре раза, пока она, наконец, вложила в ноты все эмоции, которые, по ее мнению, обуревали Баха. Не свои собственные.

В какой-то момент Эдит прервалась, чтобы съесть ленч, принесенный горничной. К тому времени она работала над виолончельной сонатой Боккерини, оказавшейся такой сложной, что приходилось все время останавливаться и заглядывать в ноты.

К четырем правая рука ныла, но Эдит наполняло чувство глубокого удовлетворения.

Несмотря на слезы Лилы, день выдался прекрасным.

Глава 5

Гауэйн, не веря глазам, смотрел на разложенные на столе страницы. Письмо было написано твердой рукой: чересчур твердой для женщины. Его бабушка, например, писала изящным почерком, украшенным завитушками. Но тут не было никаких завитушек. Как и вообще не было ничего женственного.

Собственно говоря…

Он прищурился. Трудно поверить, что это написано женщиной. Слишком прямое, слишком откровенное, слишком требовательное.

Не такого рода письмо, которое могло бы прийти от нежного цветка, с которым он танцевал. Не от леди, скромно опустившей глаза, когда ее отец объявил, что принял предложение герцога. Тогда в лице леди Эдит не было ни намека на несогласие или мятеж.

Гауэйн снова взял письмо. В принципе в нем не было ничего мятежного. Оно было…

Оно было похоже на некий договор. Контракт. Эдит использовала фразу «Я бы просила», когда явно имела в виду «Я требую».


«Я бы просила Вас не содержать любовниц и не участвовать в подобных развлечениях, пока мы не произведем на свет требуемое количество наследников (число которых будет определено по взаимному согласию) и не прекратим брачные отношения, что рано или поздно обязательно случится. Мне крайне не хотелось бы приобрести болезнь интимной природы».


Стантон уже прочитал этот абзац четыре раза, но все-таки перечитал снова. «Подобные развлечения? …Любовница? …Прекратить брачные отношения?..» Возможно, да, когда он умрет. Тот факт, что между ними пока не начались эти отношения, не означал, что он не питает к ним интереса. Скорее, наоборот.

У него даже имелся целый список того, что ему не терпелось попробовать на деле. Вместе с женой, которая, очевидно, вообразила, что будет ложиться с ним в постель по расписанию, причем крайне ограниченному.


«Поскольку я не питаю особого интереса к радостям плоти, то в этом отношении не дам Вам повода для беспокойства».


Она выражалась, как монахиня. Ладно, против этого заявления Гауэйн не возражал. Он вполне может соблазнить ее, пробудив интерес к радостям плоти. Или проведет всю жизнь, пытаясь сделать это.

Но ее следующее предложение было куда более обескураживающим:


«Предлагаю не думать о наследниках ближайшие три года. Хотя пять – было бы лучше. Мы оба молоды и не должны волноваться о возрасте как факторе воспроизведения себе подобных. Я не готова к этим тяготам. И откровенно говоря, у меня просто нет для этого времени».


Гауэйн долго смотрел на написанное. Эдит не хотела детей? Но что, черт возьми, она делает целыми днями, если у нее нет времени на детей? Он вполне готов иметь детей сейчас. Его сводной сестре Сюзанне пять лет, и ей не помешает иметь племянников.

Более того, и через пять лет работа по управлению поместьем не станет легче.

С другой стороны, следующий абзац ему нравился:


«Уверена, что Ваши обязанности многочисленны и тяжелы. Предлагаю днем не обременять друг друга своим обществом. Я заметила, что многие ссоры и раздоры в семье происходят от навязчивости одного из супругов. Прошу не считать мое предложение оскорбительным. Поскольку мы совсем не знаем друг друга, я просто предлагаю один из рецептов счастливого брака».


Тут Гауэйн с ней согласен. Но это немного отдает пуританством. Нет, более чем. Все же если бы он захотел написать нечто подобное, – чего никогда не сделает, поскольку было что-то неприятное в том, чтобы излагать это на бумаге, – вполне вероятно, что сам вставил бы этот абзац. Или что-то в этом роде.

Но именно последняя часть письма вызывала желание ощериться и зарычать, словно на бесцеремонно вторгшегося в свой дом безумца.


«Наконец, я хотела заметить, что очень ценю манеру, в которой Вы разделались с процедурой ухаживания. Хотя сначала я была удивлена, но по размышлении должна сказать, что уважаю Ваше здравомыслие в подобных вещах. Полагаю, Вы разделяете мое мнение о браке: это контракт, выполняемый ради продолжения благородного рода и благоденствия общества в целом. Это праздник, который следует уважать и которым можно взаимно наслаждаться. Но не стоит выставлять напоказ чрезмерные эмоции. Я сама терпеть не могу конфликтов в доме. И считаю, что мы можем избежать множество неприятных сцен, спокойно объяснившись друг с другом, перед тем как принести обеты».


Короче говоря, Эдит не любила его, не собирается любить и считает, что любовь в браке – ненужная роскошь.

Ярость, которую Стантон испытывал, была совершенно неуместной и неприличной. Ведь это он отбросил мысли об ухаживании, закрыл дверь гостиной, полной мужчин, и фактически подкупил ее отца, ради того чтобы тот отдал ему руку дочери.

Но тем не менее чувствовал себя оскорбленным.

Нет. Не оскорбленным. Взбешенным. Оскорбление – это для жалких людишек, чьи чувства легко ранить. Но его чувства не мог ранить никто.

А Эдит еще не закончила:


«Буду крайне благодарна, если Вы ответите на письмо. Уверена, у Вас найдутся свои просьбы, и я готова их рассмотреть».


«Готова их рассмотреть?!»

В груди вырос огромный ком ярости. Она считает, что Гауэйн опозорит свои брачные обеты, взяв любовницу? Намерена рассмотреть его просьбы?!

И она вообразила, что он будет о чем-то просить? Он чертов герцог! И не просит, а приказывает!

Гауэйн почти никогда не выходил из себя. Вскинутой брови было более чем достаточно, чтобы усмирить любого, вселить сознание того, что в руках герцога – его судьба. Ему стоит сказать лишь слово, и человека бросят в тюрьму. Не то чтобы он был на это способен, но у него была власть, заставлявшая повиноваться.

Выражение ярости – орудие тупое, и такое же неуклюжее, как и ненужное. И Стантон прекрасно сознавал, что в тех редких случаях, когда терял терпение, мог наговорить много того, о чем позже жалел.

К несчастью, это был именно такой случай: гнев бросился в голову. Письмо леди Эдит было крайне неуважительным к его персоне, титулу и предложению выйти замуж.

Гауэйн сел за письменный стол и выхватил из стопки листок бумаги для писем. Ткнул пером в бумагу, разрывая ее.