– Может, оно и впрямь лучше будет… Я ему тыщу разов повторял, так не слушает… А чего дожидаться?.. Дело ясное, не воротится она, так жить-то все едино как-то надо… Ладно, барышня, делайте как знаете. Не видал я вас. Могу я раз в сто лет поспать по-людски, могу или нет?!
Ирэн широко улыбнулась, блеснув из темноты зубами. Приподнявшись на цыпочках, ласково взъерошила ладонью жесткие, курчавые волосы стоящего перед ней парня:
– Северьян, милый, спасибо! Я твоя должница!
– Ла-а-адно… на том свете угольками сочтемся… – проворчал изрядно смущенный Северьян, шагая к двери купе. – Бежите уже к себе, пока полвагона не разбудили. Ох и будет мне завтра на орехи…
На другой день Владимир проснулся рано: солнце едва встало и, красное, словно заспанное, спешило за вагоном, продираясь сквозь голые ветви осеннего леса за окном. Монотонно стучали колеса, из-за запертой двери был слышен голос служителя, разносящего по купе утренний чай. Владимир встал, оделся, нашел в кармане папиросы. Северьян, к его крайнему изумлению, еще спал, накрывшись с головой своей чуйкой; причем не только спал, но и храпел, чего за ним сроду не наблюдалось. Владимир даже забеспокоился, не заболел ли он (чего тоже не случалось никогда в жизни), и уже хотел подойти пощупать лоб друга, когда дверь купе медленно приоткрылась, и вошла Кречетовская. Забыв поздороваться, Черменский удивленно посмотрел на нее. Ирэн слегка покраснела.
– О, простите, Владимир Дмитрич… Доброе утро… Я, разумеется, должна была постучать, но… но я полагала, что вы еще спите, и…
– Что-то случилось? – встревожился он.
– Нет… ничего. Просто я принесла ваше имущество.
Ирэн протянула Владимиру записную книжку в кожаном переплете. Машинально он взглянул на столик, где вчера ее оставил. Там, разумеется, было пусто. Владимир молча перевел взгляд на Ирэн.
– Я представляю, что вы теперь думаете обо мне, – серьезно произнесла она, кладя книжку на диван рядом с ним и жестом отвергая предложенную папиросу. – Поверьте, я… не всегда так веду себя. Для меня это был героический поступок.
– Каков же его смысл? – невесело усмехнулся Владимир. – Мы мало с вами знакомы, интересен вам я быть никак не могу…
– А вот в этом вы ошибаетесь, Владимир Дмитрич, – тихо возразила Ирэн, садясь рядом. – Если б вы были мне неинтересны, я бы не стала так по-свински себя вести, честное слово. Вы, вероятно, не поверите, но я первый раз в жизни без спросу взяла чужие личные записи.
– Для чего вам это было нужно? – Голос Владимира, против его намерений, прозвучал резко, но Ирэн, ничуть не обидевшись, грустно улыбнулась:
– Единственно для того, чтобы узнать вас ближе. Мне всегда говорили, будто я хорошо разбираюсь в людях. И мне показалось, что, даже если мы подружимся, вы вряд ли расскажете то, о чем я здесь прочла. Это было… очень увлекательное чтение. И я рада, что не ошиблась: у вас в самом деле незаурядный талант. У меня в Москве много знакомых в редакциях. Хотите быть моим протеже?
Владимир молчал, не зная, что ответить. Благодарил про себя бога за то, что его каракули в книжке не оказались личными в полном смысле слова: это был своего рода путевой дневник, где наспех описывались их с Северьяном похождения в течение последних пяти лет. Ни о Софье, ни о других женщинах там не говорилось; правда, довольно подробно обрисовывались обстановка и нравы нескольких крымских борделей, но вряд ли такие подробности могли шокировать «поручика Германа», виновато поглядывающего на него из-под полуопущенных ресниц.
– Что ж… Что сделано, то сделано, – помолчав, сказал Черменский. – Были б вы мужчиной – тогда бы…
– …вы дали мне в морду, – закончила Кречетовская. – Это само собой разумеется. Но как же вы обойдетесь с беспардонной журналисткой?
– Право, не знаю, – честно ответил Владимир. – Просто вперед буду лучше прятать свои письма.
– А вот письма ваши меня не интересуют, – довольно холодно произнесла Ирэн, поднимаясь. – До такого я, к счастью, еще не докатилась. Записку, которая вложена в книжку, я не открыла, на этом могу поцеловать крест. Еще раз прошу извинения, через два часа – Москва, встретимся в ресторане.
Не глядя больше на Владимира, она быстро вышла из купе и прикрыла за собой дверь. Черменский проводил девушку глазами, озадаченно усмехнулся. Положил записную книжку на стол. Посмотрел на диван напротив и негромко велел:
– Перестань храпеть, артист. Поднимайся немедленно.
Храп прекратился, но Северьян из-под чуйки не появлялся.
– Вылезай, говорю, паршивец! Какого черта, я спрашиваю, тебе это понадобилось?
– А-а-а-уав… – раздался протяжный зевок, и из-под ворота чуйки выползла сонная физиономия. – Доброго утра, ваша милость… Вы чего, поднявшись уже? Который час-то?..
– Так ты, стало быть, всю ночь спал?!
– Ага-а…
– И ничего не видел?
– Ну да…
– И сейчас тоже ничего не слышал?
– Конечно… А вы о чем, Владимир Дмитрич? – Из раскосых, черных, еще заспанных глаз Северьяна на Владимира глядела сама святая невинность. С минуту они рассматривали друг друга. Затем Черменский отвернулся к окну. Невесело усмехнулся:
– Ну, спал – и спал, черт с тобой… Права Маша-покойница была, пороть тебя некому.
Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком колес. Северьян исподлобья посмотрел на Владимира, вздохнул, поскреб волосы, сделав их окончательно похожими на воронье гнездо. Разминая в пальцах незажженную папиросу, сказал:
– Простите, Владимир Дмитрич… Грешен, чего уж. Но только они просили очень. И барышня хорошая такая… Ей-богу, на мой взгляд, гораздо лучше, чем все остальные-то…
– Какие «остальные», дурак?
– Которые от вашей милости с купцом за границу улепетнувши, – бесстрашно ответил Северьян, перемещаясь, впрочем, на всякий случай ближе к двери. – И не смотрите на меня так, не боюсь! Вы про то и сами знаете! А такие, как эта Кречетовская, повторю, на дороге не валяются, вдругорядь уж не попадется! Не сердите бога, ваша милость, вот что я вам скажу…
– Заткнись. Доведешь ты меня когда-нибудь до преступления. – Владимир встал и, прихватив со стола так и не зажженную папиросу Северьяна, вышел из купе. Друг проводил его внимательным взглядом. Заметил, что спички остались на столе, взял их и, как был босиком, выскочил следом.
Владимир стоял у окна в коридоре, с папиросой во рту. Северьян подошел, дал огня, вытащив из-за уха вторую папиросу, закурил сам. Тронул Черменского за плечо.
– Чего попусту мучиться, Владимир Дмитрич, зарой да забудь, – негромко произнес он, впервые за семь лет назвав Черменского на «ты». – Я ж с тобой не спорю, всяко, конечно, быть-то может. Вот и Марья Аполлоновна писали, что Софья тебя тож любила… Но ведь нет же ее, Софьи-то! И когда будет – неведомо! И искать ты ее не поедешь, потому – невесть где она, заграница большая, больше Расеи, поди. Да и не одна она там. И ведь не силом, верно, через границу-то Мартемьянов ее увозил… Может, она через год возвернется, может, через пять. Чего ж тебе – дожидаться, как девице у окна? А ну как она замужней да детной воротится? Тогда что? Да ведь и не обещала она тебе ничего… И ты ей тож.
Все это было правдой. Но говорить Черменский не мог и молча смотрел в окно, на бегущие мимо серые деревеньки и облетевшие деревья. Северьян стоял рядом, все еще держа друга за плечо, и оба они не видели, как из соседнего купе за ними наблюдает внимательный черный глаз «поручика Германа».
– Allora, allora, Sofia cara, lavorare! Cantare[18]! Ра-бо-тать!
Мелодичный и в то же время ужасно требовательный голос синьоры Росси вернул Софью к действительности, но молодая женщина еще целую минуту не могла отойти от окна, за которым чудное, золотисто-розово-белое неаполитанское утро переходило в день. Прозрачное, как стекло, небо наливалось ясной синевой, Везувий стоял весь окутанный палевой дымкой, край залива пестрел парусами лодочек и баркасов, со стороны недалекого рыбного рынка слышались вопли торговок, кто-то в соседнем доме громко и фальшиво пел оперную арию, внизу на улице играли дети, пронзительно кричали чайки, пахло рыбой, зрелыми фруктами и морской солью, и от этих запахов у Софьи шла кругом голова.
– София, вернитесь же к нам! – послышался мягкий голос Марко.
Теперь стоять спиной к роялю было просто невежливо, и Софья, подавив вздох, отошла от окна.
– Простите, – извинилась она. – Там так красиво…
Итальянцы понимающе переглянулись, рассмеялись. Марко гордо, как ребенок, заявил: