Ольга опять засмеялась, но на этот раз как-то тише, и вопросительно посмотрела на Скарынина. Тот не знал еще, что отвечать, и молчал.

— Так чем же вы хотите быть тогда? — взволнованно крикнул Сережа и заходил по комнате.

— Ах, Боже мой, чем!.. Ну, кассиршей, ну, лектрисой, ну, приказчицей, наконец…

Сережа возмущался:

— Стоило кончать гимназию! Нечего сказать! Вы бы в натурщицы пошли!..

Раиса, все время тихо улыбавшаяся из-за рояля, сказала примиряюще:

— Брось, Сережа, не скандаль! Пойди попроси хозяйку поставить самовар, и будем чай пить…

Так из всей этой истории ничего и не вышло. Только Сережа еще несколько дней дулся на Ольгу, а Скарынин стал бывать у подруг, и довольно часто.

Он как-то все приглядывался и прислушивался. Видимо, Ольга сбивала его с толку. Странны были ему и ее смех, и ее беспричинная задумчивость, и ее речи, всегда сбивчивые, всегда противоречивые, всегда такие, будто она и сама не верит тому, что говорит. А главное — пугало его и поражало то, что она как-то уж очень хорошо знала жизнь и людей, знала всю темную сторону их и уже не удивлялась никакой их мерзости.

Сам он был очень чуток, очень жалостлив, отчасти сентиментален. Жизнь знал по книгам, воспитывался до университета дома, у отца с матерью, где-то в самарской глуши, а потом, когда родители умерли, поселился у старшей сестры-актрисы, давно ушедшей из дому, порвавшей с семьею и прижившей от какого-то актера двух детей. С тех пор началась у него упорная душевная ломка, и ко всему стал он относиться как-то до болезненности внимательно, боясь ошибиться и не так понять.

Ольга была для него новой загадкой, новым мучительным вопросом, который он хотел разрешить. Не зная жизни, он не знал и того, что, не поняв человека впервые, уже никогда его не разгадаешь; что, подойдя близко к человеку и внимательно разглядывая его, перестаешь быть объективным, и в конце концов или отвернешься от него, или полюбишь.

Не умея осуждать, Скарынин искренно и наивно полюбил Ольгу.


VII

Несколько дней уже у Ольги не было ни копейки, месяц истек, а мест не находилось. Места, собственно, были, но все такие, от которых Ольга отказывалась с ужасом и отвращением.

Всюду встречали ее преувеличенно любезно, ни в чем не отказывали, обещали обязательно все устроить, но тут же просили зайти еще раз для окончательных переговоров и лучше всего «вечерком».

Уже переступая порог какой-нибудь конторы или квартиры и видя встающего ей навстречу господина с баками или без бак, с брюшком или без брюшка, но всегда охорашивающегося, Ольга с тоской думала, что сейчас же начнется старая, знакомая песня:

— Чем могу служить?

И потом, когда она скажет, что ищет места, что она пришла по объявлению, ей сейчас же предложат сесть и заговорят о погоде и о том, что такой, как она, грех служить в этой конторе за каких-нибудь несчастных тридцать рублей, что вот ей могут предложить другое место с большим окладом, и т. д., и т. д. в том же роде. А на прощание будут пожимать ей руку, а кто посмелее, попытается поцеловать ее и удержать за талию.

Сначала она оскорблялась до слез, потом научилась выслушивать все это молча, закусив губы, потом смеялась прямо в лицо всем этим животным — старым и молодым, красивым и безобразным, смеялась, пока ей не предлагали воды или не выпроваживали до дверей, потому что они все боялись скандала.

— К несчастию, мы ничего не можем для вас сделать,— говорили они тогда и официально раскланивались.

— О, извините, извините… конечно, я понимаю,— отвечала она между приступами смеха.— Ведь вы такие занятые люди…

Она все чаще ловила себя на этом беспричинном смехе, на этой необычной веселости, вдруг охватывающей ее в самые, казалось бы, тяжелые минуты. Ее даже немного качало при этом, и голова кружилась, и сладко замирало сердце, точно она только что выпила шампанского…

А однажды, выйдя из одного такого дома, где, судя по объявлению, требовалась сиделка к престарелой женщине, но где оказалось, что никакой старухи не было, а просто досужие лицеисты решили позабавиться, Ольга должна была ухватиться за выступ стены,— так у нее кружилась голова и ослабели ноги.

Она стояла, прислонясь к стене, а глаза ее горели и смеялись, бог весть чему, на побледневшем, осунувшемся лице.

Перед ней топтался один из веселых лицеистов, только что одурачивших ее. Он выбежал за нею в одном мундирчике, хотя было уже очень холодно, и, улыбаясь, смущенно просил вернуться и извинить их, бормотал что-то о своей любви и о том, что ее не обидят.

— Мы выпьем с вами бутылочку Помери {22} — ничего больше,— убеждал он и улыбался, недоуменно следя за смеющимися глазами Ольги.

— А если угодно, я могу проводить вас, и мы столкуемся, право!.. Они действительно немного грубы.

Глаза ее продолжали смеяться, когда она ему ответила:

— Мне хочется есть…

Так просто сказала, тихим голосом, как говорят это, вернувшись домой, кухарке, запоздавшей с обедом:

— Мне есть хочется…

— Есть?

— Да, да, есть…

И кивнула два раза головой совсем по-детски.

Ничего не было страшного ни в словах ее, ни в голосе. Просто она подумала вслух, но лицеист побледнел, почему-то пошарил у себя в карманах, немного потоптался на месте и исчез.

И сейчас же подошел к ней швейцар, спрашивая:

— Вам, барышня, извозчика нужно?

Тогда она поняла, что пора идти домой, взяла себя в руки и пошла.

Голова перестала кружиться, мысли прояснились, глаза погасли.

Она шла одной улицей, другой, третьей… Путь был далекий.

И странно, как-то особенно близким казался ей этот город — сырой, промозглый, полный зла и соблазна.

Она чувствовала, что он уже владеет ею, что она в его власти. Что стоит ей захотеть, и он даст ей все за ее жизнь. Почему она борется? Да так, она еще не может не бороться, но это скоро, скоро пройдет. Один, два, три дня, неделя… Раньше ей было противно об этом думать, теперь неприятно, потом станет безразлично…

Ольга шла так очень быстро и совсем не чувствовала голода. Мысли ее тоже быстро и легко сменяли друг друга. Все казалось очень простым и ясным, и душа почти перестала болеть.


VIII

Дома Ольгу ждали Скарынин и письмо.

— Это вам заходивший без вас господин оставил,— сказала хозяйка.

Ольга молча протянула руку студенту и разорвала конверт.

«Я уже третий раз захожу к вам и не застаю дома. Быть может, вы нарочно избегаете меня, но я не забываю старых друзей и по-прежнему настойчив в своих желаниях. Ваше положение мне известно — увы! — оно слишком обыкновенно, но тем лучше. Надеюсь, на этот раз вы мне не откажете в свидании. Все же я у вас единственный».

Далее следовал адрес и подпись — «В. Ширвинский».

Ольга внимательно прочла все до последнего слова, потом подняла глаза на Скарынина и устало улыбнулась.

— Не хотите ли полюбопытствовать?

Студент прочел переданный ему листок и пожал плечом:

— Что за странный тон? От кого это?

— Как видите, от друга…

— Но чему же он радуется?

— Тому, что я стану кокоткой…

Скарынин нервно потер руки, потом лоб. Губы его дергало, когда он заговорил:

— Я не понимаю, для чего так шутить! Вообще я вас не понимаю. Что вам нужно, чего вы ищете? Кто вы такая?

Ольга нервно засмеялась. Она опять почувствовала приступы смеха — вот-вот, что-то подкатывает к горлу и давит грудь, и во всем теле какая-то необыкновенная легкость, такая, какая бывает во сне, когда летишь и сливаешься с небом.

— Меня называл один актер «сфинксом без загадки»,— ответила она.

Скарынин вздернул плечом и заходил по комнате — от рояля к кушетке, где сидела Ольга, и обратно. Он метался почти бесшумно в этом маленьком пространстве, и Ольге казалось, что перед ней какой-то нелепый призрак,— бьющаяся о стены клетки большая черная птица. Ей стало страшно, и она крикнула:

— Да говорите же что-нибудь!

Тогда Скарынин остановился перед нею (лицо его трудно было разобрать, потому что в комнату уже забрались сумерки) и заговорил:

— Вы странная девушка. Я не понимаю вас, и порою мне кажется, что вы сами себя не понимаете. Иногда ваше лицо становится таким простым, таким детским, что вот кажется, видишь всю вашу душу, а потом точно тень проходит по вашим глазам, и тогда, сколько ни смотри на вас, ничего не прочтешь. Вы, должно быть, очень много страдали, очень разуверились в людях и потому вы такая замкнутая, такая несправедливая. Да, да — несправедливая и к себе, и к другим.