Через каких-нибудь полчаса поезд вползает на станцию, посреди двух пустых платформ. Клэр улыбается Пипу, пока они встают, разминаются и приводят себя в порядок, но на самом деле в ободрении нуждается она, а не он. Воздух обдает их горячей волной, как только они выходят из вагона. И в нем явственно ощущается металлический запах крови. Глубокий вдох, чтобы собраться с духом, и у Клэр пересыхает в горле, она хмуро оглядывается. Небо безукоризненно синее, желтое солнце клонится к закату. Они отходят от шипящего поезда, и их уши наполняет жужжание насекомых.

– Чем это пахнет? – спрашивает Пип, уткнувшись носом в рукав своего пиджака.

Тут до них доносится крик, и они замечают человека, машущего им из окна автомобиля.

– Эй, там, на корабле, дорогие мои! – Голос Бойда звучит возбужденно. Он машет шляпой и смеется, выходя из машины, выпрямляет длинные конечности и расправляет плечи, раскладываясь, словно подзорная труба. Высокий и худой, он двигается с нарочитым изяществом из вечной боязни выглядеть неуклюжим.

– Привет! – восклицает Клэр. Она привезла их в эту даль и теперь с облегчением перекладывает ответственность на мужа.

Они с Пипом быстро идут к машине, и Клэр оборачивается, чтобы махнуть носильщику с багажом.

– Проверь, все ли чемоданы на месте. Не удивлюсь, если мы недосчитаемся какого-нибудь и его увезут в Таранто, – говорит Бойд.

– Нет, всё тут.

Бойд крепко обнимает Клэр, поворачивается к Пипу и на какой-то миг застывает в растерянности. И это тоже внове – едва заметная неловкость, возникшая между ними. Клэр догадывается, что и Бойд заметил признаки подкрадывающегося взросления. Они пожимают руки, затем нерешительно обнимаются.

– Филипп, ты такой высокий! Гляди-ка, уже гораздо выше Клэр, – говорит Бойд.

– Я был выше Клэр с позапрошлого Рождества, папа, – обиженно отвечает Пип.

– Правда? – Бойд сконфужен, его улыбка делается растерянной, словно он забыл что-то важное, чего ни в коем случае нельзя было забывать.

Клэр спешит ему на выручку.

– Просто бо́льшую часть времени ты проводил сидя – на стуле, на велосипеде или в лодке. Трудно было определить твой рост, – говорит она. И тут порыв ветра снова приносит запах крови и насилия. Бойд бледнеет, улыбка окончательно сползает с его лица.

– Давайте полезайте в машину. Бойня отсюда меньше чем в полумиле, и я не выношу этого смрада.

Несмотря на толстый слой пыли, покрывающей кузов, видно, что автомобиль новой модели. Пип оглядывает его с почтительного расстояния, прежде чем сесть. Водитель со смуглым непроницаемым лицом едва кивает Клэр, вместе с носильщиком укладывая в багажник их вещи, но его взгляд возвращается к ней снова и снова. Она старается не обращать на это внимания. Этот парень был бы красив, если бы не заячья губа, обнажающая верхнюю десну и кривые зубы.

– Здесь на тебя будут засматриваться, моя девочка, – говорит Бойд, понизив голос, когда машина трогается с места. – Из-за светлых волос. В здешних местах это в диковинку.

– Ясно, – отвечает она. – И на тебя засматриваются?

Она улыбается, и Бойд берет ее за руку. У него тоже светлые волосы, но появившаяся седина делает их серебристыми, почти бесцветными. На макушке они поредели, а залысины становятся все глубже и глубже, открывая лоб и виски, словно отлив, обнажающий морское дно. После расставания – хотя сейчас он был в отъезде всего месяц – Клэр замечает, как он постарел. Он спрашивает, как прошло путешествие, что они видели, что ели, удавалось ли им высыпаться. Спрашивает, как выглядел сад в Гэмпшире перед их отъездом и о школьном табеле Пипа. Он задает вопросы с какой-то отчаянной, почти маниакальной настойчивостью, и это сразу настораживает Клэр, вызывая глубоко запрятанные тревоги и опасения. «Только не это, – молит она про себя. – Только не это». Она начинает быстро перебирать в уме все мелочи, которые могла упустить, – какой-нибудь знак, что-то сказанное им в телефонной беседе или даже что-то из забытых им вещей, любой намек на проблему. Она сделала все, как он велел, привезла с собой Пипа, но что-то явно не так. Они отъезжают от станции, окутанные облаком светлой пыли, и, хотя в окно дует свежий ветер, ее по-прежнему преследует запах крови.

Этторе

На Пьяцца Плебишито толпятся мужчины в черном. Это джорнатари, поденщики, у которых за душой ничего нет, и их единственное средство прокормиться – сила рук и спин. В предрассветном сумраке они являют собой скопище темных силуэтов на фоне светлых камней мостовой. Голоса звучат приглушенно; мужчины переминаются с ноги на ногу, покашливают, негромко перекидываются парой-тройкой слов. Стоит им с Валерио смешаться с толпой, как Этторе ощущает запах сальных волос и въевшегося в одежду застарелого пота, горячее несвежее дыхание. Этот запах неотступно преследует его, окружает повсюду с тех пор, как он себя помнит. Запах тяжкого труда и нужды. Запах людей с железными мышцами и костями, людей, превратившихся в скотину. Наниматели уже здесь, одни сидят верхом, другие стоят рядом с лошадьми, держа их за повод, третьи восседают в небольших открытых повозках. Они нанимают пять человек здесь, тридцать там. Одному скотнику требуется несколько помощников, чтобы обрезать овцам копыта. Работа легкая, но за нее почти ничего не заплатят, и мужчины смотрят на него с неприязнью, понимая, что кому-то все же придется потрудиться задарма.

Так было и до Великой войны. Те, кто искал работу, приходили на площадь; те, кто искал работников, нанимали их там. Оглашали плату и отбирали людей. Никакого торга. После войны ситуация изменилась. И в течение двух лет все было иначе – рабочие союзы и социалисты добились уступок. Во время войны таким людям, как Этторе и Валерио, у которых было так мало причин воевать, дали кое-какие обещания, чтобы удержать их в окопах. Им обещали землю, более высокую оплату труда, конец их бесконечных тягот, и, вернувшись домой, они начали бороться, чтобы заставить помещиков выполнить эти обещания. На несколько месяцев их охватил лихорадочный ажиотаж в предвкушении победы. Была организована биржа труда, где можно было нанимать только местных и только членов Союза трудящихся. Была установлена почасовая оплата. Имена членов союза занесли в списки, чтобы каждый был обеспечен работой по справедливости; на все фермы были отправлены представители союза, чтобы контролировать условия труда. Так было всего год назад, в конце 1920-го. Но теперь все вернулось на круги своя. Чаша весов в этой застарелой вражде, тлеющей поколениями – веками, – склонилась в другую сторону.

Эта вражда напоминала скалу, которую обтекает поток повседневной жизни. Ведь людям нужно есть, а чтобы есть, им нужно работать. Жизнь должна идти своим чередом, даже когда ее спокойное течение нарушают кровавые события, подобные бойне, устроенной прошлым летом в массерии Джирарди Натале, где хозяин и охранники верхом на лошадях расстреляли работников, вооруженных лишь мотыгами да своей яростью. Хозяева позабыли о подписанных договорах. Тех же, кто пытался протестовать, просто не нанимали. А теперь поползли слухи о новых бандах, шайках головорезов во главе с офицерами-фронтовиками – капитанами и лейтенантами, слетевшими с катушек в окопах, они помнили о нежелании крестьян воевать и презирали их за это. Крестьяне и сами, бывало, нанимали разбойников – мацциери (мацца – это дубинки, которыми те орудовали). Но эти новые бандиты иное дело. Их негласно вооружает и поддерживает полиция. Они называют себя фашо ди комбатименто и состоят в фашистской партии, в рядах которой царит устрашающее единомыслие.

Иногда вечерами Этторе отправляется в пивную и читает газеты вслух для неграмотных. Он читает статьи из «Коррьере делле Пулья», из «Ла конкиста», из «Аванти!». Он читает о преследовании сторонников синдикализма, о нападках на союзы трудящихся и социалистов в городских советах. В Джоя-дель-Колле прежний порядок найма постепенно вернулся на площадь, и две стороны смотрят друг на друга через непреодолимый барьер, разделяющий работников и работодателей. Каждый ждет, что другой моргнет первым. В феврале была общая забастовка в знак протеста против формирования и вооружения новых банд и нарушения договоров. Забастовка продолжалась три дня, но это была попытка заткнуть пальцем расширяющуюся течь в плотине, за которой неотвратимо поднимается прилив.

Этторе и Валерио протискиваются по направлению к человеку из массерии Валларта; это старик, которому сильно за шестьдесят, с белыми обвисшими усами и застывшим выражением лица, таким же твердым и непроницаемым, как древесный ствол. Пино уже здесь. Он ловит взгляд Этторе и кивает в знак приветствия. Джузеппе Бьянко; Джузеппино; для краткости Пино. Этторе и Пино живут бок о бок с колыбели. Они ровесники, их окружают одни и те же вещи, у них общие надежды и горести, они получили одинаковое, обрывочное, до предела урезанное образование. Оба веселились в дни почитания святых, больше походившие на языческие, чем на христианские праздники, оба прошли войну. У Пино внешность античного героя – огромные добрые глаза, светло-карие, а не черные, как у всех здесь, рот красиво очерчен, верхняя губа чуть выступает над нижней, вьющиеся волосы и открытое выражение лица, такое неуместное здесь, на площади. И сердце у него такое же открытое, он слишком хорош для этой жизни. Только одним отличаются молодые люди, и это различие вбило между ними клин в нынешнем году: Пино женился на своей возлюбленной, а Этторе свою потерял. Девчонки вечно ссорились из-за Пино. Так и вились вокруг него и мечтали всю оставшуюся жизнь, просыпаясь, видеть рядом это лицо. Даже теперь, когда он женат, некоторые не оставляют надежд, но Пино хранит верность Луне, своей маленькой женушке с крепкими грудками и волосами, которые широким потоком спускаются к самым ягодицам. Пино единственный человек из всех знакомых Этторе, способный искренне улыбаться, стоя на площади в предрассветном сумраке.