Я заворожено слушала, однако этим знания Маттео исчерпывались, если не считать еще того, что синьора была с ним исключительно добра. Только с профессоре вот оказала медвежью услугу.

Мы говорили о его родных и работе. Маттео прочили во врачи или юристы, и он даже начинал учиться на доктора в Падуе. Далекие от богемы, как он сказал, родные все же решили поддержать младшего сына в его увлечении. Они живут в Милане и довольно богаты. У отца архитектурное образование, однако, сейчас он промышленник, как и его собственный отец, дед Маттео. Деятельность Маттео не одобряет, питая ненависть к итальянской коррупции. Ему кажется, что при таком культурном богатстве любые реставрационные работы — это лишь прикрытие для того, чтобы выкачивать деньги из доверчивых иностранцев. Он потратил годы на учебу и практику, добился успеха в своей области, стал уважаемым специалистом, и теперь тайна обнаруженной фрески — это возможность проявить себя, показать, на что способен. Поэтому появление и вмешательство профессоре его очень обескураживают. Если фреска действительно окажется сенсационной находкой, профессоре присвоит себе всю славу.

— Вы думаете, фреска представляет большую художественную ценность? — спросила я.

— Я не думаю, я знаю. Возможно, даже огромную ценность. Я сделаю всю работу, а лавры достанутся уважаемому Ренцо Адольфусу. Так оно и происходит. Я не виню синьору, но предпочел бы работать без вмешательств.

Это и в мой огород камешек, заподозрила я, но вслух спросила другое:

— А что может обнаружиться на чердаке?

— Да кто знает… Монастырь ведь в какой-то момент упразднили. Что угодно там может быть, например кринолины девятнадцатого века. Да Изола селили тут гостей, иностранцев, из Англии.

Своих английских предков Маттео не жаловал. Попробовал как-то съездить на историческую родину, но враждебное отношение отца испортило всю радость. Мать Маттео, британка, в угоду тирану мужу совершенно обытальянилась. Где-то в Англии у Маттео оставались родственники, но он их совсем не знал. Себя он считал европейцем. Американцев — лишенными вкуса. Тут он взглянул на меня и опомнился.

— Речь, разумеется, не о вас.

— Да ничего.

— Почему?

— Я себя по-другому воспринимаю.

— И как вы себя воспринимаете?

Хороший вопрос.

— Воспринимаю как Нел. И то, может быть, слишком много на себя беру.

Мы замолчали. Я постепенно проникалась к Маттео симпатией, несмотря на его нелюдимость. В этом нежелании или неумении загнать подальше обиду и страхи, нацепив обворожительную маску для посторонних, я узнала себя. Я увидела, что на кону фактически дело его жизни и если что-то имеет для него значение, то огромное. Мне понравилась эта его основательность. Я поняла, почему такую неприязнь вызывают у него притязания Ренцо Адольфуса и почему он не особенно доверяет британцам. Интересно, какой он, когда счастлив?

— Что ж, Нел, если ты — это ты, спасибо за внимание. Прости за угрюмость. Синьора хотела, чтобы ты развеялась, а мы вместо этого углубились… эх, ладно.

— Ничего, Маттео. Хотя на самом деле я пришла к выводу, что не настолько все безнадежно. Может быть, Ренцо теперь так высоко вознесся, что слава застит ему глаза и он не видит дальше собственного носа. Тогда он запросто сочтет неизвестные рисунки на неизвестной стене в неизвестном доме ниже своего достоинства. И все проглядит.

— Вряд ли. Хотя кто знает.

Маттео заплатил по счету, и мы отправились отыскивать обратную дорогу к дому. Миновав несколько кварталов в молчании, я начала потихоньку напевать себе под нос: «Правь, Британия! Правь, Британия, морями, бриттам не бывать рабами — никогда, никогда, никогда!» Маттео, воззрившись на меня с изумлением, неожиданно начал подпевать. Нас распирало, вскоре мы уже вопили во все горло — как-никак были выпиты две бутылки хорошего вина. Снова и снова мы повторяли одни и те же две строчки припева, захлебываясь на «бриттам не бывать рабами — никогда, никогда, никогда!», до самого дома.

Глава третья

Поднимаясь в комнату — свою, нашу, — я досадовала на свое дурацкое настроение, потому что там меня ждала она, новая знакомая. Взяв себя в руки, мы с Маттео пожелали друг другу спокойной ночи, но меня все еще разбирал смех. Однако ее вид отрезвил меня моментально. От нее веяло одиночеством. Печальная из нее выйдет соседка по комнате, но мне и самой в последнее время веселья перепадало не слишком много.

А еще в ней ощущался порыв и храбрость. Сколько же сложных чувств таит эта скромная, незатейливая картинка? Чувствуется рука мастера. И ведь лица не видно, все выражено только позой. При этом фреска явно рисовалась наспех, особой проработки не наблюдается, один сплошной всплеск боли. Кому так хорошо удавалось понять страдание?

Одна в пустой рамке. Может, поэтому она так убедительна? Мы все в чем-то себя ущемляем, идем на уступки, желая куда-то влиться, присоединиться. Вопрос «а вы чем занимаетесь?» в последнее время вгонял меня в панику, и я оправдывалась даже перед самой собой, что раз я замужем за Энтони, а он чем-то занимается, то и я, выходит, занимаюсь тем же. Жалкая отговорка. Мерзко сознавать, что твоя жизнь зашла в такой тупик.

Я знала, как так получилось. Все знакомое и узнаваемое осталось по ту сторону пропасти, которую мне уже не преодолеть. Мне бы набраться смелости, переступить через огромную трещину, расколовшую мою жизнь, и выяснить, кто и что там на другой стороне, но я застряла в страшном настоящем, которого смерть коснулась своим крылом. Мне нужна защита, покровительство, принадлежность к чему-то, я не хочу, чтобы меня бросили одну в пустой рамке.

Раз уж мы теперь соседки по комнате, надо дать незнакомке имя. Назову ее Анджелика. «Анджелика», — прошептала я. Нам обеим казалось: мы знаем, что делаем. Наверняка мы обе на что-то надеялись.

Завтра поищу в саду какой-нибудь цветок и принесу ей.


После colazione в гостиной Маттео, пришедший в себя и исполнившийся нетерпения, выудил из полиэтиленового пакета марлевые маски, — словно мы собрались на карантинную территорию. Впрочем, наверное, так оно и получается, только наша комната простояла на карантине пятьдесят лет, а не сорок дней.

— Нет-нет, дорогие мои, — отказалась синьора, отклоняя протянутую ей маску. — Это работа для молодых и сильных. Потом вернетесь и расскажете. И Лео тоже наверх не пускайте, а то съест там какую-нибудь ископаемую дрянь.

Аннунциата явилась во всеоружии: наглухо упакованная в бежевый рабочий халат; из экипировки — метла, совок, швабра и ведро, источавшее противный едкий запах. В руках она держала большую связку ключей. От маски, предложенной Маттео, она тоже презрительно отмахнулась, но синьора настояла, даже рассердилась, поэтому Аннунциата, не меняя упрямого выражения лица, маску взяла.

Мы двинулись в путь. Маттео нес метлу и совок, я — швабру, Аннунциата — ведро. Вылитые семь гномов, хей-хо! Аннунциата вывела нас через сияющую чистотой кухню (свои владения) и какую-то дверь, которую она открыла ключом, в сводчатый коридор с большими запыленными окнами, выходящими на широкий канал. Еще одна запертая дверь в конце, и мы попадаем в просторную пустую комнату, душную, несмотря на окна. Маттео пояснил, что это конторское крыло дома. Аннунциата решительно направилась к очередной двери в противоположной стене, отперла и ее, и мы начали подниматься по пыльной деревянной лестнице. На первой площадке обнаружились еще две закрытые двери по обеим сторонам. В этой части дома царило запустение. Мы поднялись еще на один пролет, к самой последней двери — грубой и зловещей, как в сказочном замке.

Аннунциата, ворча себе под нос, перебирала ключи на кольце, пока не отыскался массивный универсальный, который она сунула в необычного вида скважину. Мы с Маттео надели маски. Аннунциата даже не подумала. Мы попытались ее вразумить, но из-за масок возмущение вышло невнятным, пришлось топать ногами. В конце концов, она с неохотой подчинилась, и вид у нее в этой маске и рабочем халате получился совсем нелепый — совершенно не карнавальный. Повернувшись к двери, она повозилась с ключом и толкнула тяжелую деревянную створку. Дверь распахнулась с протяжным глухим стоном, будто разбуженная раньше времени, раздирая в клочья густую паутину.

Несмотря на маски, в горле тут же запершило от удушливого, застоявшегося, как в склепе, едкого духа забытого прошлого. В комнате было темно, темнее даже, чем на неосвещенной лестнице, — я словно ослепла. Где-то во мраке вырисовывались смутные очертания, в углу что-то громоздилось. Мы с Маттео застыли как парализованные, но Аннунциата невозмутимо промаршировала через всю комнату, откинула шпингалеты на запыленном окне и навалилась всем весом на переплет. Окно, ухнув, распахнулось наружу, и в комнату, как дарованная милость, хлынули свет и свежий воздух. Я испугалась, что сейчас все рассыплется в прах от этого яркого света чужой эпохи. Крыс видно не было, они, наверное, почувствовали наше приближение.