Вылетать нужно было завтра.
Бестужев ошарашенно крутил в руках разноцветные клочки бумаги, о которых еще вчера он, ни разу не выезжавший за границу, так по-детски мечтал.
– Вы чем-то недовольны? – спросил неулыбчивый кадровик, которому больше подошла бы военная форма. – Может, хотите отказаться?
– Доволен, – промямлил Андрей.
– Так в чем же дело?
– У меня родители в Иванове. К ним еще нужно успеть заехать.
– Успеете обернуться. Завтра в шестнадцать ноль-ноль быть в Шереметьеве. – Сменив ведомство, кадровик стиля общения не поменял. – Вы свободны.
Бестужев вышел в коридор. Билеты жгли руки. Он отчетливо понял, что их надо было порвать еще в кабинете. И что Кипр ему дорого обойдется.
Не заехать в Иваново было нельзя. Мама давно и опасно болела. Невозможно отнять у нее радость увидеть успех сына. Да и в Союз он вернется в лучшем случае через год.
Отказаться от Оли тоже нельзя. Это как самоубийство, только хуже.
На ватных ногах Бестужев поплелся на Ярославский вокзал. Купил билет, сел в поезд.
Звонил Бойкову отовсюду, даже с большой станции. Потом из Иванова. Дома его не было.
Встреча с родителями получилась печальной. Мама выглядела плохо. К тому же она не могла понять, почему ее удачливый сыночек ходит как в воду опущенный. А он не стал рассказывать.
И опять ошибся. С такими родителями, как у него, можно было рассказать. И они нашли бы Олю. Но – не рассказал.
На обратном пути в Москве снова и снова вызванивал Бойкова. Даже из Шереметьева. И все время безрезультатно.
В «Ту-154», кроме него, немногочисленных туристов и нескольких киприотов, ехала большая группа евреев на ПМЖ в Израиль – это была самая дешевая дорога к Земле обетованной, потому что прямых авиарейсов в Тель-Авив еще не пустили. Их выделяла неизгладимая печаль в глазах, которую невозможно было затушевать ни громкими выкриками, ни веселыми анекдотами. Ведь на горячей бетонке Шереметьева они оставили изрядную часть своей жизни. Бедняга Бестужев своим скорбным видом был столь похож на них, что в Ларнакском аэропорту его прозевала встречающая.
Он долго озирался вокруг, но лишь после отбытия новоиспеченных израильтян к нему подошла совсем молодая девчонка.
– Вика, – представилась она.
– Андрей, – мрачно сообщил Бестужев.
– Вот вы и на Кипре, – улыбнулась девушка. Нужно было быть совсем убитым печалью, чтоб не заметить ее красивого лица, ярких глаз, наконец, совсем открытых стройных ножек.
Бестужев не заметил.
В этом ли причина, или дело в том, что он сам ей понравился, но Вика окружила новоприбывшего парня полной заботой.
А он, не обращая на девчонку (которая к тому же оказалась дочерью нашего торгового представителя) никакого внимания, просадил весь аванс на телефонные разговоры.
Бойкова нашел, но не младшего, а старшего. Младший, оказывается, поехал на стажировку в Лондон. Бойков-старший дал телефон.
Бестужев разыскал его в Лондоне, но Бойков смог только визуально описать место, где находится девчоночья общага.
– А потом, знаешь, – охладил он друга, – они наверняка оттуда съехали. Они же выпускницы.
Андрей был в отчаянии. Вика, считая, что парень тоскует по Родине, всячески пыталась его развеселить.
А дальше – по обычному сценарию. Ночные улочки Лимасола полны южных ароматов. Волны с пенной окаемочкой с шипением выбегают на песок. Ресторанчики работают допоздна, и цены в них доступны даже для начинающего сотрудника советского торгпредства.
Нет, Бестужев не забыл Ольгу. Он прекрасно понимал, что теряет. Но не видел, чем может изменить ход событий, не сломав заодно свою судьбу.
Тем более что размышлял он над этим, как правило, на открытой террасе своего любимого лимасольского кафе. В двадцати шагах за спиной ласково шипело море, подсвеченное садовыми фонарями. На рейде стояли тоже расцвеченные пароходы. В глубине зала двое молодых ребят прекрасно играли на гитарах и пели волнующие греческие песни. А главное – за его столиком, напротив, так близко, что колени касались, сидела Вика. Ее красивые глаза блестели. Аккуратно подкрашенные помадой губы в слабом электрическом свете демонически притягивали. И в довершение всего она была добрым и порядочным человечком, влюбившим в себя весь мужской состав торгпредства.
Ну как в таких условиях устоять?
Через полгода образ Оли здорово померк и вместо душевной боли вызывал лишь светлую печаль. И сожаление о навсегда упущенном.
А через год после вступления на кипрскую землю Андрей сходил по трапу на землю московскую. С молодой и любящей женой Викторией.
– Андрей, ты не спишь? – громко прошептал Леонид. Как будто Бестужев мог ему ответить.
Андрей был рад его обществу. И днем. И тем более сейчас, когда падающие в раковину капли уже, казалось, добили то, что еще оставалось после столкновения с бордюрным камнем.
– Я тут стишок накропал, – извиняющимся тоном сказал Леонид.
Стишки он кропал постоянно. И по просьбам трудящихся – с посвящениями: мгновенно, даже с какой-то непонятно откуда берущейся искренностью. И сам по себе. Жанровое разнообразие тоже было необыкновенным. Когда его замучила местная секс-бомба Наташка, он написал ей следующее:
Когда тебя я вижу вновь,
То думаю о том,
Что настоящая любовь
Придет ко мне потом.
Наташка была очень горда посвящением. А когда ее соперница попыталась Наташку этим стихом уязвить, та достойно ответила: «Мне хоть это написали. А тебе что?»
Написал он стихотворение и в честь бабы Моти, с которой его связывали сложные отношения. С одной стороны, она ему явно симпатизировала. Угощала горячо любимыми ею семечками, которые сама и выращивала и жарила. С другой – искренне не понимала, как так: серьезный мужик, а занимается всякой хренью – стишки пописывает, собственные болячки холит.
Перед диагностическими процедурами баба Мотя уводила Леонида делать клизму, и в такие моменты он был тихим и смиренным. Но после сразу оживал и писал, например, такое:
Баба Мотя на медработе
Отдаваясь врачебной работе,
Встанет с первым лучом баба Мотя.
Белоснежный халатик наденет.
Два подсолнуха завтрак заменят.
А про дырку в кармане – забудет.
То-то радости курицам будет!
Склюнет зернышко желтый цыпленок.
Съест цыпленка нахальный котенок.
А котенка догонит бульдожка.
Вор бульдожку загонит за трешку.
Прокурор изолирует вора.
Геморрой изведет прокурора.
А излечит его баба Мотя,
Отдаваясь врачебной работе.
И заявит больному устало:
«Ваша ж… как новая стала».
И ответит он ей очень мило:
«Лучше б, Мотя, карманы зашила!»
Баба Мотя сначала обиделась: когда это у нее были рваные карманы? Если человек выпивает, то это вовсе не значит, что у него карманы рваные. А клизму она не только прокурору вставить может, но и много о себе думающим журналистам.
Однако вскоре баба Мотя отошла и даже, когда никто не видел, достала из урны в сердцах смятый и брошенный туда подаренный ей листок.
На Леонида не обижались. Он не хотел никого обижать.
Писал он и более серьезные стихи. Но в любом случае Леониду требовалось немедленно прочесть сотворенное, пока ему самому не успевало разонравиться. Да, еще: критиковать запрещалось. Поэтому Бестужев был практически идеальным слушателем.
– Так можно я прочту? – спросил Леонид и, сочтя молчание за согласие, продекламировал:
Больница, милая больница!
Не правда ли, эпитет нов?
Листаю дней твоих страницы
Под умным взглядом докторов.
Держась за швы, бредут больные
Наглядной вереницей бед.
Разносят няньки деловые
Неискушающий обед.
С невозмутимостью варана
Бегут минуты, как вода.
Печально капают года
Из незавернутого крана.
В твоих протяжных коридорах –
Унылый запах вековой.
Спасут меня – придет другой.
Беззвучно мелет старый жернов.
Больница, милая больница!
Ну как тобой не восхититься?
Раздваивает время лик:
Года летят, но замер миг.
Леонид, зачарованный собственной музыкой, вдруг понял, что плод его вдохновения мог ранить парализованного Андрея. Он с тревогой и сочувствием склонился над Бестужевым.
– Это так, в порядке шутки, – прошептал Леонид. – Я лучше тебе эпиграммы почитаю.