Мать влезла в машину даже весело. Эта чужая девушка в черных обтяжных штанах обвезет ее по городу и всем покажет. И пусть все обзавидуются, что дворничиху катают, как барыню.
В машине мать потеряла ощущение и времени, и пространства. То спала с открытым ртом, высвистывая странную мелодию сквозь гнилые пенечки зубов, то открывала глаза и кричала: «Ветер! Ветер!», высовывая руку в окно. К дочери она обращалась на «вы» и просила ее обязательно рассказать Диточке, как она катала ее на большой-большой машине. Она объясняла дочери, что Диточка живет в большом городе и учится на ученую. «Ишо молодая, не как вы, моложее будет. У нее таких штанов нет. Она у меня скромная, все больше в ситчике».
Уже долго ехали по степи, и Дита все еще не знала конца пути, просто знала: надо ехать и все, когда мать сказала, что ей хочется по-маленькому. Впереди виднелась деревенька. Справа, в низине, паслось стадо. Дита прирулила к обрывчику у дороги.
– Ну, сходи, бабуля, – сказала она матери. Помогла вылезти. «Писай вниз, на дороге неудобно». Мать присела. Привычно стянула широкие на все погоды рейтузы. Дита смотрела в спину матери, лопатки торчали грубо, огромно, а головенка свисала по-курячьи слабо и беззащитно. «Куда я ее везу?» – спросила она себя вслух. Ведь куда-то она ее везла, имела замысел. Какой? Прилетел бы что ли коршун и подхватил бы мать за торчащие лопатки, и унес бы далеко-далеко, она бы помахала ей вслед, ведь и машина, и дорога – это все было способом исчезнуть матери. Но та продолжала сидеть на корточках, по-детски расставив ноги, и журчала, как ручеек. От неумения сделать то, что надо, и решить все сразу, от отчаяния Дита изо всей силы хлопнула дверцей машины.
Откуда ей было знать про ужас матери, который продолжал жить в ней со времени войны, когда она тыкалась от грохота головенкой сначала в живые животы людей, потом в мертвые, а потом вообще в любую мягкость – сена ли, земли, а то и просто вонючего тряпья. И тут этот стук-грохот, который ее накрыл, и надо было спасаться снова, и она нырнула вниз, где – чувствовала – должно быть мягко. В мягкости спасение, больше ни в чем. Таким был голос детства. А только он в ней и остался. Она кувыркнулась вниз в травушку-муравушку и замерла не от смерти, а от причудливости жизни: это ж надо, мочилась с горки, раздался стук, она его поняла и оказалась во влажном стожке. Она смотрела в небо с удивлением и непониманием происшедшего. И додумалась, что только-только родилась – выскользнула из самой себя.
Дита спустилась вниз. Мать была недвижна и смотрела в небо широко открытыми фиолетовыми глазами. Откуда этот фиолет, в котором помещались облака? У матери серенькие мышачьи глазки-щелочки, а тут не глаза – а озера. В траве недвижно лежала чужая женщина. Абсолютно не мать. И Дита почти спокойно вернулась к машине.
Мать же к вечеру поползет на голоса коров и собак, уже не помня ни машины, ни той, что ее везла, ни кто она, ни что. Помнила только струю, что стащила ее с горки вниз. Значит, точно – роды. Вот доползет до коров, взрослые люди обмоют ее и дадут ей имя.
Феня заметила пастуха, когда он перемахивал через грязь дороги к их забору. Она вихрем вылетела во двор, не дожидаясь стука пастушьей палки по доскам.
– Сгуляла, наконец, твоя Розка, – крикнул пастух. – Раз сто небось присела за день. Распечаталась. Борька аж взмок.
Феня тут же развернулась в хату и вернулась с припасенной чекушкой, которую прятала от своего Пети в кармане собственной фуфайки для черных работ.
– Ты следил по-честному? – спросила Феня у пастуха. – Катька Петровых тоже комолая и рыжая.
– А то я не знаю Катьку! – возмутился пастух. – Она ж некрасивая, вислая. А твоя красавица, целочка. Сам бы трахнул, да уже не догнать. – Он гоготнул и спрятал чекушку в задний карман стеганых и отполированных, можно сказать, до кожаного вида грязных штанов и повторил, что все без обману, какое теперь стадо, слепой уследит – два десятка коз и половина уже «с товаром», остались малолетки, Катька да ее вот, Фенькина, бесплода.
– Слава тебе Господи! – вздохнула Феня. – Не случись, так пустили бы осенью под нож. Толку?
Она напоила Розку, ткнулась лицом в лобастую твердую морду и повела в сарайку – горе, а не хлев, надо теперь думать, как его утеплить и расширить к зиме.
Феня открыла хлипкую дырявую дверку, пригнулась, чтоб войти и, если не померла сразу, то исключительно благодаря крепости тела, еще молодого и не стравленного медициной. Феня лечилась домашним, а то и просто волей: что ж я соплю не победю или, там, понос? Потому и выдержала то, что увидела. В Розкином углу лежала старушка-недомерок, не мертвая, живая, потому как смотрела Фене прямо в зрачки, и это-то и было самым страшным. Чужая бабка, не местная, не пьяная, трезво и приказательно смотрела в Фенины каренькие глазоньки с пятью ресничками: три росли справа, две – слева. Ресницы ей выдирал старший брат, оскорбленный рождением девчонки. За эти дела был он избит до полусмерти, едва оклемался, ну, и какие уж там могли быть между ними отношения? Ненавидели друг друга, как русский фашиста. И Феня, если не врать, даже рада была, что его убило в Афгане.
Сейчас она закричала приблизительно так, как когда ей выдирали ресницы. Услышав крик, старуха тут же закрыла глаза, а руки сложила горбиком, как в гробу.
На крик примчалась соседка. Тоже взвизгнула и тоже не признала бабку. Стали думать, что с ней делать. Но время было уже наше, когда ни тебе милиции, ни больницы, ни какого никакого начальства вокруг и близко нету. Хлеб завозили раз в три дня, а телефон был на железнодорожной платформе. Это четыре километра в одну сторону буераком. Соседка спровадила сына съездить на мопеде, чтоб позвонить хоть куда… Хоть в милицию, хоть в «скорую». Парень согласился сразу, потому как на платформе был ларек с куревом, жвачкой и «колой», а в кармане у него оставалась одна погнутая сигарета, скраденная им у почтальона, который приезжал вчера и теперь объявится через пять дней, если не развезет дорогу.
Всю ночь старуха провела с Розкой, а вечером следующего дня на машине «скорой помощи» приехал участковый вместе с медсестрой. Они раздели старуху догола, не обнаружив ни побоев, ни подрезаний, ни уколов, старушка была чистенькая и даже пахла хорошим хозяйственным мылом, при ней не было никаких документов, и что было с ней делать, прибывшая власть и медицинская помощь не знали. Медсестра, послушав сердце, сказала, что оно замирает через стук, вопросы старуха не слышит, как закрыла глаза, так и лежит. При осмотре она обмочилась, что для сестры было сильным аргументом: дело к смерти, ну, может, день, ну, может, два. В больницу она ее не повезет, у них там протекла крыша, так что всех собрали до кучи, и мужиков, и баб, в залу, у козы бабке было хотя бы сухо. Пусть помрет здесь, а не в зале конференций. Козы, они чище. Милиционер же в свою очередь сказал, что для забора в милицию оснований вообще минус один. Она не криминальный элемент, ничего не своровала, хлев не подожгла, просто шла, шла и пришла туда, где ей пора умереть .
– А что мне с ней делать? – спросила Феня.
Вот тут снова выступил сын соседки, у которого был мопед. Он успел побыть один год пионером, поэтому имел понятие о Тимуре и его команде.
– Я вырою ей могилу, – сказал он. – На кладбище расчистили место для новеньких. Мы с ребятами это сделаем за три рубля или пять, если грунт будет трудный.
И всех как ветром сдуло. Феня осталась с козой и старухой. Сам еще не пришел – он работает по двое суток, и она боялась, что он возьмет старуху за ноги и выкинет ее на дорогу. Мужской ум он такой, он раз – и сделал. Фене же было жалко старушку, она подложила ей старенькое одеяло на обмоченное место, прикрыла пальтецом, в котором ходила еще в школу, от доброты, что росла в ней, сходила в кухню и принесла чашку молока, которое покупала у соседки. Своя-то коза, как мы знаем, пока была без толку. Странное дело, но бабка сама шустро приподняла головенку и до донышка выпила молоко, а потом погладила Феню по щеке.
Так они и остались жить-поживать – стельная коза и немая старуха.
Что касается Пети, Фениного мужа, то он не то, чтоб за ноги на дорогу кого выкинуть, он мух выпускал в форточку, потому что жизнь считал божественной сутью: раз живет, пищит, шевелится – значит, твое дело не наступить, не подранить, потому как все живое – святое. Конечно, он был слегка придурковатый по нынешнему времени. Те картины ужасов – выбрасывание на дорогу, которые рисовала в голове Феня, были, так сказать, ее мечтой. Ей хотелось сильного мужика, как милиционер, чтоб смог враз стянуть со старухи одежонку и повернуть ее задницей кверху. Да Петя бы умер от такого зрелища, а Фене как раз нравилось. Она видела в кино, как стягивают с женщин трусики сильные дядьки, раз – и нету, а у нее ничего никогда подобного не было, сама снимала – иначе бы Петя не тронул. Он, вернувшись с работы, нашел для старухи старый кожух и подушку в цветочек.