От Боженки регулярно приходили письма. Были они нежные, теплые, она просила Рахиль не торопиться с работой, а окрепнуть как следует.

«Разве я тороплюсь?» – спрашивала себя Рахиль. – И что она имеет в виду под работой? Я ведь уже варю суп и вытираю пыль. Вчера я сама влезла руками в рукава пальто. Очень странное ощущение отяжеления. Где это я слышала? «Стали руки мои, как ноги…»

Она тогда испытала ужас от желания как бы встать на четвереньки. «Господи! Тебе же все равно. Сделай так, чтоб птицей отлетела…» Это Елена Благинина, – вспомнилось. Собралась с духом. Ничего не случалось, все в порядке: просто я первый раз надела пальто. Оно у меня из старого тяжелого драпа, да еще и на подстежке.

Ее навещали подруги с кафедры, соседки. Они рассказывали ей о злых чеченах, которые все захватили на рынках, о каких-то маньяках, которые бьют негров, о девочках, которые небрежно шагают с крыш домов. Из всего этого ее интересовали только девочки. Она долго после этого плакала, и муж – она этого не знала – ввел в беседы посетителей цензуру. Разговоры пошли клубничные, золотисто-шелковые, но все почему-то быстро уходили.

Однажды она проснулась со словом «хватит». Слово было небольшое, из шести букв, она их посчитала, потому что каждая буква уверенно сидела на ней и требовательно на нее смотрела. Самая большая хватка была у буквы «х». Она просто держала ее за горло, не давила, но держала, сцепившись концами.

– Поняла! – сказала Рахиль, и буквы ссыпались с нее с легким таким бумажным треском. – Я все помню. Нечего меня побуждать к действию. Просто я хотела понять причину. Хотела, но не поняла, значит, так тому и быть…

В этот день она взяла том писем Чехова и стала читать навскидку.

«Хорош белый свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм!.. Вместо знаний – нахальство и самомнение паче меры, вместо труда – лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира»… Нет, она не этого сейчас хотела от Чехова. Сейчас она поищет. Но глаза смотрели именно в эти строчки, тысячу раз ею читанные и выписанные несчитово. Это ведь было дело ее жизни, как здесь черным по белому: «Работать надо, а все остальное к черту».

* * *

На защиту она пришла вся в белом. Цвет ей катастрофически не шел, он ее как бы стирал с лица земли. Но кто ж из женщин сказал бы ей эту правду? Продавщица в магазине среднедорогого уровня цокала вокруг Диты зубом – ах, мол, и ах. Тем более что костюмчик, что называется, сидел. Это была правда. Он просто был фатально не к лицу.

– Повесите бусы или брошь, а можно просто шарфик, любой подойдет, чтоб заискрило.

Ученые дамы про себя отметили блеклость провинциальной барышни, испытав легкое удовлетворение от некрасоты другой женщины. Всегда приятно, что кто-то хуже тебя выглядит. А это был бесспорный случай. И он совсем по другой логике – логике жалости – автоматически поднял шансы защиты. Нельзя же, чтоб у этой бедняжки все было плохо. Пусть она окажется хотя бы умной.

У Диты же было хорошее настроение. Отличные рецензии. Оппоненты сулят ей полную победу и даже приглашение в Москву. «Столице нужна живая кровь. Мы тут, простите за грубость, слегка усохли, а вы в глубинке еще идете в рост».

Все шло как по маслу. И голос не садился, и петуха не давал, и зал слушал хорошо. И на какой-то пятой или седьмой минуте она стала различать лица в зале.

В первом ряду сидели трое. Две женщины и мужчина. Одна из женщин сидела, опираясь на палочку. Кудрявая седая голова и дымчатые очки. Она ее не знала, но почему-то встревожилась – кто она, почему сидит так близко, или она ее все-таки знает?

– Сними очки, – прошептала Боженка Рахили. – Пусть она тебя увидит.

Это было трудно – снять очки. Пальцы были негнущиеся, а дужки не хотели уходить с места. Пришлось их грубо сдернуть, так что заломило в плече. Боже, какое бессилие и мука! Даже такая малость, как очки, тебя сильнее.

Дита почувствовала острый сырой запах. Какая же сволочь сказала ей, что эта тетка лежит недвижимо, что ее существование бесполезно и она уже никто и нигде? Вот она – кто и где, даже закудрявилась, и смотрит на Диту прямо. А другая тетка держит в руках брошюрку, ту самую, ею оприходованную. Через полчаса – или сколько там у нее осталось времени – будет позор, провал, разоблачение. Потому что справа – теперь-то все ясно – сидит иностранка-славистка из Мюнхена. И она тут сейчас главная. Она ее опрокинет навсегда.

У Диты хватило духу твердо дочитать реферат, выслушать довольно бурные аплодисменты, и ей хватило паузы между докладом и обсуждением, чтоб выскользнуть из зала практически незаметно. Через час она была уже у касс Казанского вокзала.

Она не видела переполоха от собственного исчезновения, не видела, как в большом кабинете скрылась комиссия, и эти две из первого ряда, как сличались постранично две работы, а какой-то въедливый оппонент нашел в работе Синицыной целые куски других мыслей, которые доказывали не только плагиат, а и оригинальность рассуждений диссертантки, которые она могла бы объяснить, не исчезни так странно.

– Надо поискать автора этих мыслей, – сказала Боженка. – Они действительно хороши, но вряд ли принадлежат этой авантюристке. Они ведь даже противоречат исследованию Бесчастных. Такая грубая, наглая компиляция разных мировоззрений.

Рахиль взяла свою работу и работу Диты, сказала, что попробует навести справки в Волгограде о гипотетической возможности существования другого автора.

Перерыв несколько затянулся, и следующего соискателя попросили выступить в темпе.

– Какая-то булгаковщина, – сказала одна ученая дама другой. – Тебе не кажется, что пахнет серой?

– Дерьмом пахнет, – ответила другая. – Летим в выгребную пропасть. Черт знает кто едет в Москву и получает защиту раньше всех, а оказывается – просто воровка. Интересно, у нее хоть десять классов есть?

– Зато вся была в белом. Как мать Тереза.

* * *

Ей повезло. Уходил поезд, который шел через Тюменскую область и делал минутную остановку на станции Мегион, от которой пятнадцать километров до поселка, где жила ее тетка. Та самая, что присылала ей консервы. Никаких других родственников у нее не было. У покойной матери была с сестрой вражда и нелюбовь. Дита видела тетку всего один раз, будучи первокурсницей. Та проезжала Волгоград на теплоходе и почему-то сообщила об этом племяннице. Дита вышла на пристань. Они не узнали друг друга. Тупо стояли обе в одиночестве, и Дита подумала, что так бы, не двигаясь с места, могла стоять мать. Это было начало девяностых, и тетка, можно сказать, успела сесть едва ли не в последний теплоход, который еще возил простых тружениц страны за скромные деньги по великой реке. Дите-первокурснице тогда нравилось гордиться городом-героем, в котором она собиралась тоже стать героем и иметь квартиру в доме с окнами на Волгу. У нее тогда были еще скромные притязания. Впрочем, нет, в Москву она хотела всегда, хотя ни разу там не была. Но что превыше всего для провинциала-мечтателя – не Париж же? Для этого надо совершить предательство Родины, а Дита имела устои. Она не любила людей, а вот родину любила. Большая такая, распахнутая хоть на карте, хоть на глобусе. Родиной, и только ею, она, Дита, богата. Нищая, но богатая. И именно на этом большом пространстве есть место для ее разбега и взлета. И она взлетит непременно, она ведь синичка.

Она домчалась на такси до общежития и, натянув низко на лоб вязаную шапчонку, проскочила мимо всех. Вот эта в джинсах, в серой шапке и куртке, снятой с крючка соседки по комнате, эта девушка уже не была Дитой Синичкой. Превращение произошло без слома, без крови, оно было естественно, как рождение.

В кармане снятой с крючка первой попавшейся куртки оказался новый с иголочки обмененный паспорт с московской пропиской. Аксинья Сорокина. Хорошенькая юная мордаха. Значит, надо быстро здесь, на вокзале, найти умельцев лихого дела. Она их нашла. В закутке между уборными и пакгаузами было срочное фото, за ним в строении типа гараж – лаборатория. За две тысячи простых рублей ей вклеили ее фотку, подтерли имя и фамилию, Аксинью Сорокину легкими движеньями превратили в Устинью Собакину, плеснули водой и вытерли. Такую удачу после такого провала она не смела даже вообразить. И на тебе! Устинья! Собакина! Подарок, а не фамилия. Тоже говорящая, а значит, с глубинным смыслом.

Девушка, которая садилась в поезд на Казанском вокзале, не имела ничего общего с той диссертанткой, которая совсем-совсем недавно в белом костюме пыталась легким взмахом крыльев влететь в науку и Москву. Ведь самой природой ей дан был сильный клюв, которым она могла разломать череп любой птицы и съесть ее мозги. Фамилии не даются зря. И эта, новая, тоже была самое то. Тема смерти щекотала, возбуждала, она была почти сродни оргазму, тому, что был в машине с Прохоровым. Как сладко он спал, так и не натянув штаны. Она накрыла его клеенкой, но это было ничто по сравнению с тем, что она оставила ему жилку на шее.