Но ее везли в операционную, с одной стороны, быстро, а с другой – с резкими остановками, колесики каталки застревали в неровно наклеенных пластинах пола, и в какой-то момент приподнимания каталки Рахиль снова потеряла сознание и пришла в себя уже под колпаком операционного стола, с ясной головой и абсолютно мертвым телом ниже пояса. Очень близко к уху кто-то дышал нежно, и она испугалась нежности после боли. Она приняла ее за смерть. «Хорошее название для детектива – «Смерть в операционной», – сказала она, как ей казалось, тихо.

И тут же отключилась, так как получилось у нее громко, и хирург в этот момент как раз удачно зацепил остро впившийся в мочеточник камень, а от ее слов едва его не выпустил и крикнул анестезиологу, – это он нежно дышал ей в ухо, – «Выруби ее!» И Рахиль получила наркоз по полной программе, а потом ее едва из него вывели, вот почему она попала в реанимацию. В больнице извлечение камня не считалось делом сложным, больных возвращали в палату, но эта «психопатка с фантазией» сама себе подгадила. Рахиль выходила из предсмертных покоев с трудом и не знала, что в Москву были вызваны муж и сын, но приехала невестка Маришка, и опекала их Берта. Именно наличие иностранки влияло на уход за Рахилью. Она, зная русский склад отношений, таскала сестрам в больницу башенные торты, конфеты в сундучках от Коркунова. Она хорошо понимала Россию и умела ей соответствовать.

Муж и невестка жили у родственников, которым были некстати, в доме сестры мужа набухал развод, но супротив реанимации он все-таки выглядел мелковато, даже слегка и подловато было с этим тягаться – тоже мне, развод. Слава Богу, гости с Украины ничего не видели и даже не заметили, что родственники спят порознь, а потому в семейную кровать с теткой попала невестка. Ей было не по себе, кровать пахло остро по-чужому, а тетка – исключительно по сложившейся привычке, а не из неприязни – оборачивалась дважды тонким одеялом и лежала на самом краю. Она уже три года изучала рисунок прикроватного коврика, который имел свойства показывать ей разное – и храмы, и груженных балдахинами слонов, а сейчас исключительно гробы – то слева, то справа, то сверху, и Вера Петровна, рассматривая их, не сомневалась в смерти жены брата. Сочувствовала той частью сердца, которая была свободна от собственного горя-негоря – все-таки на развод подала сама, но все равно – такая гадость, что смерть практически ничем не хуже. Муж изменял Вере Петровне с первых дней их жизни, более того, он упредил ее еще до свадьбы, что у него такая природа, она тогда зарыдала, закричала, но он ее утешил, опытно, со вкусом, объясняя, что ей никогда меньше не достанется, а даже наоборот, и за ее широту он будет к ней щедр во всем. Если и у нее появится интерес к кому-нибудь, то бога ради, это будет очень даже смачно. Такой был продвинутый муж, хотя время было еще советско-моралите. И она терпела. И он был щедр. И все деньги приносил в дом. До поры до времени. А потом случилось другое время и другие деньги. Чистые блядки по симпатии, сговору, а главное – за так, кончились, барышни стали расчетливыми, и как-то все пошло «вверх тороманом» (выражение мужа). Он стал злой, его мужские доспехи даром не брали даже профурсетки-секретарши, а требовали у «дяди» предоплаты. Ну и что с ним сталось? А что становится с русским мужиком, когда у него проблемы? Он стал пить, пить зло – назло, с коленцами и частушками, которые сам сочинял. Вот эта пошлость и достала Веру Петровну. Ее она не снесла. Рифмованная глупость сделала то, что не мог даже сделать десять лет тому полученный от мужа триппер. Тот хотя бы был молчалив и как бы стеснялся нового местопребывания, а этот пьяно поющий за столом, в сортире, в постели мужчина был столь омерзителен, что, отдавая себе отчет, что она обречена на одиночество и бедность, – какие деньги у учительницы младших классов? – она шла в загс решительно, как Зоя Космодемьянская на виселицу. Да, смерть, но за Сталина! Теперь вот она разглядывала гробики, которые «показывал» ей коврик, а на другой стороне копошилась вертучая чужая девчонка.

В другой же комнате на диване и раскладушке лежали мужчины, и у них были свои мужские страдания. Иван Петрович, муж Рахили, не допускал и в мыслях смерть жены. Он знал, что все прошло хорошо, но в почке сидит еще один камень-паразит, и надо будет по месту жительства за ним послеживать, всячески его растворять, например, тем и этим, и еще чем-нибудь. Он был мил и добродушен этот хирург, тем более что получил некую сумму в виде дойчемарок. Это было неожиданно и очень даже приятно. Все-таки здорово иметь больных с приятелями в конвертируемых странах. Иначе этот бледный муж сунул бы ему какую-нибудь занюханную тысчонку-две, а ведь помудохался он с камушком будь здоров, да еще эти сумасшедшие под руку крики этой Ракели. Интересное кино, между прочим. Ничего ведь еврейского ни в лице, ни в фигуре, нигде. Ему нравилась мощная лобковая растительность еврейских женщин, ее жалко было сбривать, она с трудом поддавалась, она скрипела под лезвием. Русские же лобки супротив тех никуда не годились. Они были мягки, нежны, но слабоваты, чирк – и нету на них ничего. Как у этой Ракели. Она его поправила уже в реанимации, он засмеялся и сказал: «Да знаю! Но Ракель вам идет лучше, вы дама тонкая, буква «х» вам не годится».

Это был, конечно, грубый и двусмысленный комплимент, но его было не жалко для дрожащей от страха больной. У хирурга была такая игра, именно с женщинами, ах, как, мол, хороши ваши коленки или как аристократичны ключицы. Поскрипывающая дойчемарочка усилила фантазию. Но тут получилось не очень.

Однако муж Рахили ничего такого не слышал и не спал, страдая, совсем по другой причине. В одной из московских газет он обнаружил рецензию на книжку жены. Рахиль, и так мнительна и со слабым сердцем, а после операции подорвется на ней, как на мине. И это даже хорошо, что сейчас она в реанимации. Потом надо будет проследить, чтоб газета не попала ей в руки.

* * *

Самолет прилетел тютелька в тютельку. И она попала в первый же автобус, первой выскочила на площадь и первой схватила такси. Ей по душе была эта скорость. Она любила бег с детства, она стометровку в школе пробегала за 13 секунд. Птица, а не девчонка. Но она не поехала тогда на областные соревнования, потому что форму надо было покупать за свои деньги. А денег в доме не было никогда. О том, что она бедная, почти нищая, она знала уже в детском саду. Ее ставили в третий ряд на утренниках, хотя она была маленькая и ничего оттуда не видела. Но она всегда была одета хуже всех, и ее нищету прятали от праздника. Она училась лучше всех, но ее никогда не вызывали, когда на уроки приходила комиссия. Она тянула изо всех сил руку, но учительница подходила и опускала ее руку вниз. «Всем и так известно, что ты все знаешь», – говорила она, улыбаясь комиссии, дескать, отличница-выскочка, а мы демонстрируем средний показатель. Однажды она услышала, как директор сказала литераторше: «Не давай читать стихи на вечере Синицыной – она не глядится!»

Она тогда взяла даже зеркало и стала внимательно себя рассматривать. Все, как у людей. Нос длинноватый, ну и что? У девчонки из соседнего класса не нос, а дверная ручка, а ничего – живет. Конечно, у нее одной в школе дубленка, и она вешает ее в учительском закрытом гардеробе, чтоб не сперли. Но и когда ходит по школе в обыкновенной юбке, все помнят про ее дубленку, а нос, который на семерых рос, как бы отодвигается вдаль. Можно найти и другие сравнения. Каждый недостаток лица там или фигуры всегда должен иметь что-то перечеркивающее его. У Лидки с отвислой губой это полные карманы конфет «Коровка» – ее мать заворачивает их на фабрике. Но главное прикрытие недостатков – конечно же, одежда. И тут, сидя перед зеркальцем, Дита остро возненавидела мать-дворничиху. Это же надо, какое у нее горе с нею! И она пошла с этим горем в кухню.

– Почему ты самая бедная? – закричала она на мать, которая втягивала резинки в теплые, с начесом мужские кальсоны, которые ей отдал сосед по площадке. Выпивоха-дальнобойщик был к ним щедр, потому что мать стерегла его квартиру, когда его долго не было, и кормила страшного драного кота, для блуда которого всегда была открыта форточка. И он гулял сам по себе. И на фиг ему был нужен хозяин, если кормила его дворничиха, полумужик-полубаба со злой девчонкой, которая всегда больно пинала его в бок.

Мать открыла выщербленный рот, и из него вышел не то стон, не то писк, что-то животное. И Дита отвернулась и ушла в комнату. Но мать шла за нею, волоча на полувдетой резинке дареные кальсоны, и говорила несусветное.