Если во двор заглядывал прохожий или зевака, то, убедившись, что особняк пуст, он шел своей дорогой, однако если это был сосед, проявлявший по вполне естественным причинам больший интерес к дому, то он почти всегда продолжал свои наблюдения до тех пор, пока рядом с ним не появлялся другой сосед, тоже привлеченный любопытством. В таком случае завязывался разговор, который мы можем воспроизвести как в общих чертах, так и в подробностях.

– Послушайте, сосед, – обращался тот, что не смотрел в скважину, к тому, что смотрел, – что вы там видите во дворе у господина графа де Бальзамо?

– Крысу, сосед, – отвечал тот, что смотрел, тому, что не смотрел.

– Взглянуть не позволите?

И второй ротозей в свою очередь нагибался к замочной скважине.

– Ну что, видите? – спрашивал обездоленный у счастливчика.

– Да, – отвечал тот, – вижу. Но до чего ж она жирная, сударь!

– Вы полагаете?

– Уверен.

– Я тоже так полагаю, ведь ей там приволье.

– Воля ваша, а по-моему, в доме должны были остаться лакомые кусочки.

– Лакомые кусочки, говорите?

– Да ведь господин де Бальзамо исчез слишком быстро, чтобы чего-нибудь да не оставить.

– Эх, соседушка, если дом наполовину сгорел, что в нем может остаться?

– Пожалуй, сосед, вы и правы.

И, в последний раз бросив взгляд на крысу, они расходились, испуганные, что столько наговорили о такой таинственной и деликатной материи.

И действительно, после пожара, случившегося в доме, вернее, в одной его части, Бальзамо исчез, никакого ремонта произведено не было, и особняк так и стоял заброшенный.

Пускай себе этот старый особняк, пройти мимо которого, как мимо давнего знакомого, мы не могли, – пускай себе он стоит среди ночи, мрачный и сырой, с террасами, покрытыми снегом, и крышей, изглоданной пламенем, а мы, пройдя по улице направо, посмотрим лучше на садик, окруженный стеной, и на высокий узкий дом, который, подобно белой башне, возвышается на фоне серо-голубого неба.

С крыши дома тянется к небу, словно громоотвод, труба, а точно над нею мерцает яркая звезда.

Последний этаж дома вовсе потерялся бы во мраке, если бы в двух окнах из трех, выходящих на улицу, не горел свет.

Другие же этажи мрачны и унылы. Быть может, их обитатели уже спят? Берегут, завернувшись в одеяла, такие дорогие нынче свечи и дрова, с которыми так трудно в этом году? Как бы там ни было, но четыре этажа этого дома не подают признаков жизни, тогда как пятый не только живет, но и светится, причем даже без некоторого жеманства.

Давайте постучим в дверь и по темной лестнице поднимемся на пятый этаж, где у нас с вами есть дело. Еще выше, на мансарду, ведет приставленная к стене стремянка.

У двери висит молоток; плетеная циновка и деревянная вешалка составляют меблировку лестничной площадки.

Открыв первую дверь, мы попадаем в темную пустую комнату – именно ее окно и не было освещено. Эта комната служит прихожей и ведет во вторую, которая заслуживает нашего самого пристального внимания.

Плитки вместо паркета, грубо окрашенная дверь, три деревянных кресла, обтянутых желтым бархатом, убогий диван с продавленными от долгого употребления подушками.

Диван напоминает старца – дряблого и покрытого морщинами; в молодости он был упруг и ярок, в пору зрелости – принимал гостя, вместо того чтобы его отталкивать, а теперь, когда года его прошли и в него стали проваливаться, он лишь скрипит.

Но прежде всего взгляд привлекают два портрета, висящие на стене. Их с двух сторон освещают сальная свеча и лампа: одна стоит на трехногом столике, другая – на камине.

На первом портрете изображен мужчина в шапочке, с длинным и бледным лицом, тусклыми глазами, остроконечной бородкой, в воротнике с брыжами; лицо это очень знакомо и невероятно напоминает Генриха III, короля Франции и Польши.

Внизу, на раме с облупившейся позолотой, черными буквами написано:

Генрих де Валуа

Другой портрет, в отличие от первого с еще довольно свежими красками и в недавно золоченной раме, изображает молодую черноглазую женщину с прямым тонким носом, выдающимися скулами и линией рта, свидетельствующей об осторожности его обладательницы. Ее прическа, вернее, воздвигнутое у нее на голове сооружение из волос и шелковых лент таково, что шапочка Генриха III выглядит рядом с нею, словно кротовина рядом с египетской пирамидой.

Под этим портретом тоже есть надпись, сделанная черными буквами:

Жанна де Валуа

Если после осмотра угасшего очага и жалких сиамезовых занавесок у постели, прикрытой камчатым, когда-то желтым, а теперь позеленевшим покрывалом, вам захочется узнать, какое отношение эти портреты имеют к обитателям пятого этажа, нужно лишь повернуться к небольшому дубовому столу, за которым, облокотившись о него левой рукой, просто одетая женщина просматривает груду запечатанных писем, проверяя на них адреса.

Портрет писан именно с нее.

В трех шагах от молодой женщины, в позе, выражающей одновременно любопытство и почтение, сидит и наблюдает за хозяйкой старушка горничная лет шестидесяти, одетая, словно грёзовская дуэнья.

Читатель помнит, что надпись под портретом гласила: «Жанна де Валуа».

Но если эта дама принадлежит к роду Валуа, то как же Генрих III, этот король-сибарит, отъявленный сластолюбец, способен, пусть даже находясь на холсте, выносить зрелище подобной нищеты, когда речь идет об особе его рода и даже носящей его имя?

Впрочем, сама дама с пятого этажа вполне оправдывала свое происхождение. У нее были белые, нежные руки, которые время от времени она грела под мышками. У нее были миниатюрные, узкие, продолговатые ступни, обутые в кокетливые бархатные туфельки, которыми она – опять-таки чтобы согреться – постукивала по плиткам, холодным и блестящим, как лед, что сковал парижские улицы.

Когда очередной порыв ледяного ветра ворвался в комнату сквозь щели в дверях и окнах, горничная печально пожала плечами и с грустью посмотрела на очаг без огня.

Что же до хозяйки покоев, то она продолжала перебирать письма и проверять адреса.

Каждый раз, прочтя адрес, она делала небольшой подсчет.

– Госпожа де Мизери, – бормотала она, – первая камеристка ее величества. Тут можно рассчитывать лишь на шесть луидоров, поскольку она мне уже давала.

И она тяжело вздохнула.

– Госпожа Патрис, камеристка ее величества, два луидора. Господин д'Ормессон, аудиенция. Господин де Калонн, совет. Господин де Роган, визит. И постараемся, чтобы он нам его отдал, – заметила с улыбкой молодая женщина и так же монотонно подвела итог: – Итак, у нас есть верных восемь луидоров на неделю.

Она подняла голову.

– Госпожа Клотильда, снимите же со свечи нагар.

Старушка сделала, что ей было велено, и вернулась на место, серьезная и внимательная.

Наконец эта пытка, похоже, женщине надоела.

– Дорогая, – попросила она, – поищите, не осталось ли где хоть огарка восковой свечи, и дайте мне. Не выношу этих мерзких сальных свечей!

– Да больше нету, – ответила старушка.

– Все-таки посмотрите.

– Где бы это?

– В прихожей.

– Там очень холодно.

– Послушайте! Кто-то звонит, – вдруг встрепенулась молодая женщина.

– Вы ошиблись, сударыня, – возразила старая упрямица.

– А мне показалось, звонили, госпожа Клотильда.

Видя, что старуха продолжает упорствовать, она сдалась, как люди, которые почему-то позволяют помыкать собою тем, кто ниже их и не имеет на это никакого права.

Молодая женщина вернулась к своим расчетам.

– Восемь луидоров, из которых три я уже задолжала. – Она взяла перо и принялась писать: – Три луидора… Пять обещано господину де Ламотту на жизнь в Барсюр-Обе. Бедняга! Наш брак богатства ему не принес. Однако терпение.

Она снова улыбнулась, глядя в зеркало, висевшее между портретами.

– Теперь, – продолжала она, – дорога из Версаля в Париж и из Парижа в Версаль – один луидор.

И она вписала новую цифру в колонку расходов.

– Далее, на жизнь в течение недели – один луидор.

И она сделала еще одну запись.

– Туалеты, фиакры, чаевые швейцарам в домах, куда я хожу с просьбами, – еще четыре луидора. Вроде бы все? Теперь найдем сумму.

Однако, не закончив складывать, она снова подняла голову и сказала:

– Звонят, говорю вам.

– Нет, сударыня, – возразила старуха, словно приросшая к месту. – Это не здесь, а внизу, на четвертом.