Повсюду слышалось: «Вот она! Вот она!» – с прибавлением не слишком-то лестных для приговоренной эпитетов; тут и там раздавались и уничижительные выкрики, метившие в судей.
Да, Жанна оказалась права: после вынесения приговора у нее появились сочувствующие. Те, кто презирал графиню два месяца назад, готовы были ее оправдать с тех пор, как она противопоставила себя королеве.
Но г-н де Крон все предусмотрел. Первые ряды этого зрительного зала были заняты клакой, преданной тем, кто оплатил спектакль. Бок о бок с широкоплечими агентами теснились самые неистовые обожательницы кардинала де Рогана. Ненависть к королеве удалось обратить на пользу королеве. Те самые люди, которые так пылко рукоплескали г-ну де Рогану из неприязни к Марии Антуанетте, теперь свистели и улюлюкали при виде г-жи де Ламотт, имевшей неосторожность отречься от кардинала на суде.
Поэтому, когда она появилась на площади, крики «Долой Ламотт! Поделом мошеннице!» слышались чаще и вырывались из более могучих глоток.
Кое-кто пытался выразить свою жалость к Жанне и возмущение приговором, но рыночные торговки приняли этих людей за врагов кардинала, агенты – за врагов королевы, и им изрядно досталось от зрителей обоего пола, жаждавших как можно сильнее принизить осужденную. У Жанны иссякли силы, но ярость ее была неиссякаема; она перестала вопить, потому что гул толпы заглушал ее вопли. Но она произнесла отчетливым, звенящим, пронзительным голосом несколько слов, которые как по волшебству перекрыли шум.
– Знаете, кто я? – сказала она. – Знаете, что во мне течет кровь ваших королей? Знаете, что в моем лице карают не преступницу, а соперницу и не только соперницу, но и сообщницу?
Здесь ее перебил весьма своевременный ропот самых смышленых агентов г-на де Крона.
Однако ее слова возбудили если не интерес, то любопытство, а любопытство народа – это жажда, которая требует утоления. Люди молчали, и это подтверждало, что они хотят слушать Жанну.
– Да, сообщницу! – повторила она. – Меня карают за то, что я знала тайны…
– Берегитесь! – сказал ей на ухо секретарь.
Она обернулась. У палача уже был в руках кнут.
Видя это, Жанна позабыла и свою речь, и свою ненависть, и желание привлечь как можно больше народу; осталось только предчувствие позора, только ужас перед болью.
– Пощадите! Пощадите! – душераздирающим голосом прокричала она.
Ее мольбу перекрыл многоголосый рев толпы. У Жанны закружилась голова; она цеплялась за колени палача; ей удалось схватить его за руку.
Но он занес другую руку и слегка стегнул графиню кнутом по плечам.
Поразительное дело! Эта женщина, которую, казалось, легко было запугать и сломить физической болью, распрямилась, едва поняла, что ее щадят; бросившись на подручного палача, она попыталась сбить его с ног и столкнуть с эшафота. Вдруг она отпрянула.
У подручного в руках был нагретый докрасна кусок железа, который он только что снял с раскаленной жаровни. И вот он поднял этот кусок железа, и жар, исходивший от него, заставил Жанну попятиться с нечеловеческим воплем.
– Клеймо! – закричала она – Клеймо!
Народ отозвался ужасным воплем на ее крик.
– Так ей и надо! – взревели три тысячи глоток.
– Спасите! Спасите! – вне себя взмолилась Жанна, силясь избавиться от веревок, которыми ей связали руки.
Палач тем временем разорвал на ней платье, которое ему не удалось расстегнуть; дрожащей рукой отрывая лоскуты материи, он пытался другою перехватить у подручного раскаленное железо.
Но Жанна ринулась на подручного и заставила его отступить, потому что он не смел ее коснуться; между тем палач, отчаявшись взять у него зловещее орудие, ждал уже, что зрители начнут вот-вот осыпать его бранью. Его самолюбие было задето.
Толпа трепетала; яростное сопротивление жертвы пробудило в ней восхищение; люди дрожали от тайного нетерпения; секретарь суда спустился с помоста; солдаты глазели на потеху: на помосте творился беспорядок, неразбериха, и дело принимало угрожающий оборот.
Чей-то повелительный голос из первого ряда крикнул:
– Довершайте дело!
Палач явно узнал этот повелительный голос: яростным усилием повалив Жанну на помост, он согнул ее пополам и левой рукой отвернул ей голову набок.
Она вскочила на ноги, распалясь сильней, чем железо, которым ей угрожали, и голосом, перекрывшим гомон на площади и проклятия оплошавших палачей, воскликнула:
– Подлые французы! Вы не защищаете меня! Вы позволяете меня истязать!
– Замолчите! – крикнул секретарь суда.
– Замолчите! – крикнул комиссар.
– Замолчать? Конечно, – подхватила Жанна. – Пускай палачи делают свое дело. Да, я претерплю позор, и я сама в этом виновата.
Толпа взревела, неправильно истолковав это признание.
– Замолчите! – снова и снова взывал секретарь.
– Да, я сама виновата, – продолжала Жанна, по-прежнему извиваясь всем телом. – Заговори я на суде…
– Молчите же! – возопили в один голос секретарь, комиссар и палачи.
– Если бы я решилась рассказать все, что мне известно о королеве, – меня бы повесили. И честь моя была бы спасена.
Она не могла продолжать: на помост взбежал комиссар, за ним полицейские, которые заткнули несчастной преступнице рот и передали ее, дрожащую, истерзанную, с опухшим, серым, кровоточащим лицом, в руки обоих истязателей; палач снова согнул жертву и сразу же схватил поданный подручным кусок железа.
Но Жанна ужом выскользнула из руки, сдавившей ей затылок; она в последний раз вскочила на ноги и, с каким-то лихорадочным весельем обернувшись к палачу, подставила ему грудь, вызывающе глядя на него; адское орудие ударило ее в правую грудь, запечатлело дымящийся и глубокий след в живой плоти, и у жертвы, несмотря на кляп, вырвался такой вопль, какой невозможно ни воспроизвести человеческим голосом, ни описать.
Боль и стыд сломили Жанну. Она была побеждена. Из губ ее не вырвалось больше ни единого звука, руки и ноги не шевельнулись; на сей раз она в самом деле лишилась чувств.
Палач перебросил ее через плечо и вместе со своей ношей нетвердым шагом спустился с эшафота по позорной лесенке.
Народ также безмолвствовал, не то одобряя свершившееся, не то содрогаясь от ужаса; он устремился в четыре выхода с площади прежде, чем за Жанной захлопнулись ворота тюрьмы, а эшафот медленно, доска за доской, начали разбирать, и все убедились, что у страшного зрелища, разыгравшегося по воле парламента, не будет эпилога.
Агенты ловили малейшие оттенки чувств на лицах присутствующих. Но они с самого начала настолько открыто распоряжались в толпе, что было бы чистым безумием вступать с ними в спор, тем более что они располагали такими аргументами, как дубинки и наручники.
Если кто-нибудь и протестовал, то вяло, про себя. Постепенно на площади воцарилось спокойствие; лишь на краю моста, когда рассеялись тучи зевак, двое молодых и решительных с виду людей затеяли между собой следующий разговор:
– Как, по-вашему, Максимилиан, женщина, которую заклеймил палач, в самом деле госпожа де Ламотт?
– Говорят, что так, но я не думаю… – отвечал тот, что был повыше ростом.
– Значит, вы полагаете, что это не она, не правда ли? – переспросил первый собеседник, низкорослый, с неприятным лицом, с круглыми, горящими глазами, похожими на совиные, с короткими сальными волосами, – не правда ли, та, которой выжгли клеймо, вовсе не госпожа де Ламотт? Пособники тиранов пощадили их сообщницу. Ведь они нашли, чтобы снять обвинение с Марии Антуанетты, девицу по имени Олива, которая созналась в том, что она продажная женщина, значит, могли отыскать, и поддельную госпожу де Ламотт, которая созналась бы в мошенничестве. Вы скажете: ее заклеймили. Полноте! Все это комедия, за которую заплачено и палачу, и жертве! Это обошлось чуть дороже, вот и все.
Первый собеседник слушал, качая головой. Он улыбнулся, но ничего не ответил.
– Что вы мне на это скажете? – осведомился урод. – Вы сомневаетесь в моей правоте?
– Согласиться на клеймение – это уже чересчур, – возразил высокий. – Ваши предположения не кажутся мне убедительными. Вы лучше меня разбираетесь в медицине и должны были почувствовать запах горелого мяса. Неприятное воспоминание, признаться.
– Повторяю, все это просто вопрос денег: заплатили какой-то преступнице, которую все равно заклеймили бы за другую вину; ей заплатили, чтобы она произнесла несколько напыщенных фраз, а потом, когда она захотела пойти на попятный, заткнули ей рот.