Я слышала, что Флора была на свадьбе Барли с Дорис, и меня это огорчило. Впрочем, полагаю, она просто одна из тех, кто говорит: «О, мы не принимаем ничью сторону».
— Вам не следовало говорить Дорис, что вы счастливы, — сказал доктор Джейми Дум. Я снова к нему хожу. — Это было красной тряпкой, если и не для быка, то для раненой коровы. Бедная Дорис Дюбуа очень несчастна.
Сегодня я впервые посмотрела на этого человека как на человеческое существо, а не психотерапевта. Он высокий, широкоплечий, этакий лондонский вариант Харрисона Форда. Он продолжает попытки заставить меня полюбить тех, кого я ненавижу, и возненавидеть тех, кого люблю. Полюбить Дорис Дюбуа и возненавидеть Барли. Он говорит, что я извращенка, но, по-моему, он говорит о себе. В данный момент я странно равнодушна к Уолтеру, словно он никогда ничего для меня не значил. Надеюсь, прежние чувства вскоре вернутся. Смею предположить, что я еще в шоке. Когда я заглядываю внутрь себя, то обнаруживаю, что там все перемешалось и перепуталось. Это трудно объяснить доктору Думу. Моя рана слишком глубока.
После визита к доктору Чандри — опыт, довольно пугающий сам по себе, — после которого у меня сложилось убеждение, что я становлюсь моложе в буквальном смысле слова, причем не только по моим личным ощущениям, но и в глазах других (а какой еще вывод можно было сделать, скажите на милость?) вернувшись, домой, я обнаружила, что Уолтера нет. Я была слишком гордой, чтобы позвонить Дорис, хотя Уолтер и оставил бумажку с ее номером среди тюбиков: с краской, тряпок и бутылочек со скипидаром. Теперь, когда я живу с ним, он пользуется настоящим дорогим скипидаром, а не суррогатом, какой обычно покупают студенты. Часы показали десять часов, потом одиннадцать. Уолтера по-прежнему нет. Я выпила бутылку вина. Открыла вторую: — Полночь. Половина первого ночи. С мольберта на меня взирает леди Джулиет с размытым лицом. Уолтер набросал линии по контуру ее лица, чтобы сузить его до овала Дорис Дюбуа. Колье от Булгари, неизменнее и величественное, спокойно обнимает гладкую шею: посреди всего этого: художественного безобразия. Мой портрет уже снят с мольберта и висит на стене. Я на нем действительно отлично выгляжу. Не такая милая, как леди Джулиет, но все равно хороша. Я нахожу в нем утешение.
Но я больше не могу скрывать от себя самой, что Дорис с Уолтером наверняка заняты не только обсуждением ее портрета. Если, конечно, с Уолтером не произошел несчастный случай. Но на собственном опыте знаю, что несчастный случай — наименее вероятное событие. Сколько раз после того, как Кармайклу исполнилось шестнадцать, обращалась я не только в полицию, но и в больницы с сообщением о пропавшем ребенке, на что слышала лишь смех и слова: «Не волнуйтесь, мамаша, он занимается тем, чем занимаются все мальчики, и скоро вернется». Именно этим он и занимался, только с другими мальчиками, и я уже волновалась насчет СПИДа. Узы любви — жуткая вещь: будь то любовь матери к ребенку или женщины к мужчине, это не что иное, как пожизненный приговор к постоянной тревоге.
Зазвонил телефон. Я кинулась к нему. А потом придержала руку. Пусть подождет, пусть считает, что я давно уже спала сном праведника, когда он соизволил, наконец, позвонить. Это оказался не Уолтер, а Дорис Дюбуа.
— Давай приезжай и забирай своего Уолтера. Он тут валяется пьяный в стельку у меня на полу.
Я поехала туда на такси, действуя как автомат, без всяких эмоций, как часто ведут себя люди, когда случается самое плохое. И она не лгала, там он и лежал, абсолютно голый. А рядом с ним валялись полароидные снимки Дорис Дюбуа, тоже голой.
— Забирай его отсюда, — велела Дорис Дюбуа. — Он просто ничтожество.
— Я расскажу об этом Барли, — сказала я.
— О чем? — спросила она.
Да, действительно, о чем? О том, как Уолтер Уэллс писал ее портрет, но напился до умопомрачения и Дорис пришлось звонить его любовнице, чтобы приехала и забрала его домой?
— Об этих фотографиях, — буркнула я. Наверняка за ними что-то кроется.
— Бог ты мой, этим снимкам сто лет, — пропела она. — Я уже много лет не ношу такой прически, когда волосы закрывают лицо.
И она, ухмыляясь, с вызовом уставилась на меня из-под взлохмаченных волос.
И я просто увезла Уолтера домой. Он был совершенно невменяем, и от него скверно пахло.
— Она открыла мне дверь совершенно голая, — рассказывал он на следующее утро. — Мне следовало сразу же уйти. Но я растерялся. И она совсем мне не нравится, я лишь подумал, что эта баба выставляет себя полной дурой, почему она не пойдет и не оденется? Она говорила о том, что отправит телевизионную бригаду на открытие моей выставки в Нью-Йорке. А потом я практически ничего не помню. Но как я умудрился так окосеть? Я пил лишь газированный оранжад.
И я ему поверила. Разве имеет значение, что человек делал, если он ничего не соображал в тот момент, и у него потом нет об этом ни малейших воспоминаний? Это вряд ли можно назвать изменой. Во всяком случае, если рассуждать здраво. Я же в шоке, по-прежнему в шоке, все кажется каким-то нереальным, кроме воспоминаний о победно смеющейся Дорис Дюбуа. Я вполне могу понять притягательность зла. Это так неожиданно, так эффектно и так сокрушительно, и в результате тебе остается лишь ловить воздух ртом и смеяться. Добро же медлительное и скучное. Любовь можно разрушить в мгновение ока, с помощью такой ерунды, как фотография. Мне нужно время, чтобы снова воссоздать любовь. Нужно переварить все это, чтобы отнестись к произошедшему с юмором и увидеть под правильным углом.
Уолтер вернулся к своему мольберту, сцепив зубы, изучая прищур глаз Дорис, изгиб ее красивого, хорошо известного смеющегося рта. О чем он думает? О ней? У него выпал кусочек жизни. Всего лишь три часа или около того, но, возможно, это как с компьютером. Можно стереть информацию с экрана, чтобы больше ее не видеть, можно высвободить кусок памяти для повторного использования, но все равно все остается здесь, на жестком диске.
Что бы ни произошло в той квартире, это записано на пленке, которую Гарри Баунтифул оставил у портье в Тавингтон-Корте, но я не стану ее слушать. Не хочу ничего, знать. Лучше я поверю Гарри. Пусть пленка остается у портье.
Доктор Джейми Дум — я снова у доктора Дума — говорит, что Дорис Дюбуа хочет уничтожить меня сильнее, чем хочет иметь Барли. Именно, меня она хочет достать. Это я, а вовсе не Барли в фокусе ее внимания. Мне просто не повезло оказаться на ее пути. Она из тех женщин, кто, походя, рушит браки, потому что не смогла разрушить брак своих родителей. Она из тех детей, кто обожает отца и ненавидит мать.
«Почему бы ей просто не умереть, — спрашивает девочка, — чтобы я могла заботиться о нем? Я бы делала это куда лучше, чем она. Я любила бы его, куда больше». И вина за эти мысли будет преследовать ее всю жизнь.
Так что Дорис Дюбуа обречена вечно идти по кругу. Как только я потеряю интерес к Барли, как только отпущу его, она тоже утратит к нему интерес. Она уже начала терять интерес, иначе не принялась бы за Уолтера.
Бедная Дорис Дюбуа, говорит доктор Дум. С тем же успехом: можно жалеть, лавину. Бедная я, говорю я… Он говорит, что это удел всех матерей — получать неприятности от своих дочерей. Откуда, мне знать? У меня, лишь сын, и я уверена, что Кармайкл, хотя и исчезает со сцены, когда дело дрянь, все же не тратит жизнь на то, чтобы сбегать с чужими женами с одной лишь целью досадить своему отцу — из-за того, что слишком сильно любит меня. Он тратит жизнь на безнадежную любовь к мужчинам, которые не любят его. На что доктор Дум наверняка резко возразил бы: он просто воссоздает свое детство, пытается привлечь внимание отца и все такое. Так что я даже не стала с ним это обсуждать. Невозможно выиграть спор у психотерапевта. Помня о своем долге перед судом, он задает несколько вопросов, чтобы убедиться, что у меня нет намерений немедленно пойти и убить Дорис Дюбуа, и на этом сеанс окончен.
Мои гормоны в последнее время разбушевались. Я оценивающе смотрю на доктора Дума и прикидываю, каков он в постели, какие от него могут получиться дети. Я так рано выскочила замуж за Барли, что просто никогда не проходила этот этап и вынуждена делать это сейчас. А может, это всего лишь позитивный перенос: он говорит, что все вначале влюбляются в своих психотерапевтов. Ну, тогда флаг им в руки! «Влюбиться» для него явно означает не то же самое, что для меня. Для него это некая спокойная симпатия, тихая привязанность. Для меня же это сродни землетрясению. Негативный перенос — которого тоже, судя по всему, следует ожидать — для него небольшая неприязнь, ядовитое замечание… А для меня — попытка сбить машиной насмерть.