И раз его отец – сын сенатора, у него не должно быть финансовых проблем.
– Любишь арахисовое масло и джем? – спрашивает Миша, пока мы поднимаемся по лестнице. – Это единственное, что я умею готовить так, чтобы не воняло горелым на весь дом.
– Сойдет.
Он проводит меня в просторную ванную, темную и невероятно мужскую, открывает стеклянную дверь и включает мне душ.
– Чувствуй себя как дома. – Он нежно целует меня в лоб, берет с полки полотенце и кладет на столик. – А я пойду сделаю сэндвичи.
Он уходит, а я смотрю ему вслед и наконец вижу не только высоченную гору мышц, но и того мальчика, которого столько лет представляла, к которому привязалась, которого полюбила и считала нежным и заботливым.
Выйдя из душа, вытираюсь и надеваю футболку. Потом беру со стола расческу и привожу в порядок растрепанные волосы. К счастью, Лайла их не испачкала, так что голову мыть не пришлось.
Выхожу в коридор, слышу, что где-то внизу играет музыка, и иду на звук. Медленно и осторожно: вдруг это его отец.
Миша у себя в комнате. Он убирает разбросанную одежду. На кровати – тарелка с сэндвичами с джемом и арахисовым маслом и виноград, а рядом пакетики с соком.
Я сдерживаю смешок. В последний раз я так обедала в классе пятом.
Негромко играет Пинк. Как мило. Он знает, что она мне нравится.
Осмотревшись, замечаю четыре картонных коробки у стены, стоящих одна на другой, и подхожу к ним.
– А это что такое? – спрашиваю, приподнимая крышку.
– О…
Мои глаза расширяются. Я делаю шаг назад и роняю крышку на пол.
Коробки полны черных конвертов с серебряными чернилами.
– О боже.
Снова заглядываю внутрь и перебираю их. Каждый подписан моей рукой.
Он их сохранил.
Он их сохранил?
Не знаю, почему, но я всегда думала, что он выкидывает мои письма. С чего бы ему их хранить? Копаюсь в памяти и даже не могу вспомнить, о чем они. Наверно, ничего особо интересного.
Три остальных коробки, должно быть, тоже набиты письмами.
– Поверить не могу, что я столько написала, – говорю я, немного ужаснувшись. – Ты наверняка устал от меня.
– Я обожал тебя.
Я поднимаю глаза и вижу, что он смотрит в пол. Сердце начинает ныть.
– Я обожаю тебя, – быстро поправляется Миша. – Я прочитал каждое как минимум два раза. А свои любимые – гораздо больше.
Его любимые. И тут я вспоминаю те письма, что нашла в Бухте. Он там жил, вдали от дома, и взял их с собой. Остальные остались здесь.
Теперь я чувствую себя виноватой.
– Они у меня в столе, – признаюсь. – Я соврала. Я их не сожгла.
Он коротко кивает.
– Да, я надеялся на это. Твои, которые ты разбросала по комнате в Бухте, тоже у меня. На случай, если захочешь их вернуть.
Я благодарно улыбаюсь. Да, я хочу их вернуть.
Я снимаю крышку с коробки. Любопытно было бы заглянуть в пару конвертов и вспомнить неловкие моменты, которыми я годами делилась только с Мишей. Первый поцелуй с языком, музыка, которая казалась мне классной, а потом оказывалась отстойной, все наши споры…
Ему было со мной непросто. В смысле, если он пользуется телефоном на системе андроид, это не делает его долбаным интровертом, который не найдет нормальной работы и никогда не получит прав, как я считала раньше. На самом деле я так не думала.
Уверена, он тоже не всерьез называл меня жертвой культа Стива Джобса, которая поклоняется ущербной технике только потому, что слишком много яйцеголовых нахваливает айфоны, а на самом деле не в состоянии увидеть разницу.
Мне нравится, что сегодня у нас перемирие. Письма могут подождать.
Я залезаю на кровать и сажусь по-турецки. Он сбрасывает обувь и ложится на бок, подперев голову рукой.
Я беру сэндвич и снимаю с него верхний кусок хлеба, а он закидывает в рот виноградину.
Смотрю на еду. Я голодна, но так устала, что мне уже наплевать. Один из нас должен начать говорить.
Он хочет правды? О чем-то, чего он не знает?
– В начальной школе у меня почти не было друзей, – говорю я, не поднимая глаз. – Только одна подруга.
Далила.
Он молчит, но я знаю, что он смотрит на меня.
– У нее были вечно взъерошенные светлые волосы, почти такие, какие носили в восьмидесятые, и ужасные вельветовые юбки, – продолжаю я. – Они выглядели так, будто им лет тридцать. Она не была крутой и неправильно одевалась. Она была такой же одинокой, как и я, и мы с ней играли на переменах, но…
Я щурюсь, пытаясь воссоздать в памяти ее портрет.
– Но мне надоело, что популярные дети меня не принимают, – признаюсь. – Я видела, как они висят друг на друге, смеются, постоянно в центре внимания, и чувствовала… зависть. Что есть что-то лучшее, чего меня лишили. Мне казалось, надо мной все смеются. – Я облизываю сухие губы и по-прежнему стараюсь не встречаться с ним взглядом. – Они считали меня отвратительной? Почему я им не нравилась? Меня это не должно было волновать. Я не должна была думать, что дети, которые меня избегают, стоят внимания, но я так считала. – Наконец поднимаю голову и вижу, что он смотрит на меня своими зелеными глазами не моргая.
– И мне казалось, – продолжаю, – что это Далила тянет меня ко дну. Мне нужны были друзья получше. И в один прекрасный день я убежала. Когда наступил перерыв, спряталась за углом, чтобы она не нашла меня, и следила за ней. Ждала, пока она уйдет играть с кем-нибудь другим, чтобы я могла незаметно сделать то же самое.
В горле все пересохло. Я сглатываю.
– Но она не ушла, – шепчу я, и слезы наворачиваются на глаза. Она просто одиноко стояла у стены, не зная, что делать, и ждала меня. – Я содрогаюсь и начинаю плакать. – В тот день я стала такой, какой стала. Тогда я поверила, что показушное обожание толпы стоит искренней любви одного человека. И какое-то время меня все устраивало. – Слезы стекают по щекам. – Вокруг было столько нового, что я потерялась. Была мерзкой, разбрасывалась оскорблениями, высмеивала учителей… Чувствовала, что меня уважают, обожают. Жила в новой шкуре, и она мне отлично подходила.
В голове всплывают все новые картины, живые воспоминания тех времен.
– Но несколько месяцев спустя я увидела, как Далила играет одна. Над ней все смеялись, а она не знала, куда деваться… И я начала ненавидеть эту шкуру, в которой раньше было так комфортно: шкуру лживой и мелочной трусихи.
Я вытираю слезы и пытаюсь сделать глубокий вдох. Он смотрит на меня, и мои щеки заливаются краской. Я переживаю. Что он обо мне сейчас думает?
– А когда начала писать тебе письма, – продолжаю, – мне как раз очень нужен был такой человек, кто-то, с кем смогу быть такой, какой хочу. Я могла вернуться в прошлое, снова стать девочкой, которая дружила в Далилой, противопоставляла себя злым детям и не нуждалась в кумирах, потому что была собой.
Я закрываю глаза. Мне хочется спрятаться. Чувствую, как кровать подо мной пошатывается, и он берет мое лицо в ладони.
Я качаю головой и отстраняюсь.
– Не надо. Я ужасная.
– Ты была маленькая, четвероклассница, – говорит он, пытаясь меня успокоить. – Дети злые, а в этом возрасте всем нужно, чтобы их принимали. Думаешь, ты единственная, кто считает себя дерьмом, кто наделал ошибок? – Он гладит меня по лицу, заставляя открыть глаза и посмотреть на него. – Мы все ужасные, Райен. Разница только в том, что одни это скрывают, а другие признают.
Я отодвигаю тарелку с едой и подползаю к нему. Обнимаю его и утыкаюсь в шею, прижимаясь к нему всем телом. Он ложится на кровать и кладет меня на себя.
Почему он не сделал этого много лет назад? Почему я так боялась встретиться с ним? Боялась, что все изменится? Мы поддерживали друг друга, когда умерла его бабушка. Долгие месяцы, на которые нас отправляли в лагеря, мы не теряли связи, хоть это было почти невозможно. Мы пережили даже пару его девушек, к которым я его ревновала, хоть и никогда не говорила об этом.
Почему я решила, что все слова, письма, наша дружба могут исчезнуть в мгновение ока?
Он крепко прижимает меня к себе. Я кладу голову ему на грудь и слышу, как бьется его сердце и как падают капли дождя на подоконник. Для меня это совершенно новое ощущение. Я была во многих хороших местах, но сейчас впервые оказалась там, откуда не хочу уходить никогда. Я опускаю веки и проваливаюсь в сон.
– У меня один вопрос, – говорит он, пытаясь меня расшевелить.
– М-м-м?
– Когда ты писала на стенах школы, ты подписывалась «Панк». Почему?