— Мистер Фуллер, я готова поверить, что вы — почти святой, — заметила Женевьева. — Но скажите — вам с таким отношением к людям не бывает тяжело?
— Да, милая Женевьева, — согласился писатель. — Бывают минуты ужасной тоски. Но... тогда и приходит на помощь какое-нибудь милое создание вроде нашей Жоржетты... или стакан бренди, на худой конец! Кстати, не хотите ли глоток?
— Нет, мистер... или, если угодно, Ричард — нет. У меня есть одно важное дело сегодня утром, и мне надо идти. Я даже отложу уборку вашей комнаты на потом. А если, как вы полагаете, мы больше не увидимся, я хочу заранее попрощаться и сказать, что очень вам благодарна.
— Благодарна — за что? — удивился писатель.
— За наши споры, беседы — они мне дали очень много. Общаться с вами — одно удовольствие. Жаль, что вы уезжаете.
— Если на то пошло, то это я должен вас благодарить, — заметил Фуллер. — Вы мне очень помогли при написании моей новой книги. Вы ведь догадались, что я вовсе не бездельничаю здесь, а пишу? Догадались, я знаю — но никому не сказали. Большое вам за это спасибо. Но еще важнее другое — ведь я вставил вас в свой новый роман. Правда, вряд ли вы узнаете себя в моей героине — тем более, что она не человек... не совсем человек. Но ваш образ меня вдохновлял, когда я лепил этот свой фантом. И наши с вами споры — они тоже перешли на страницы моего романа. Так что я — ваш должник.
— Вот и отлично! — воскликнула Женевьева. — Значит, мы квиты, и никому не обидно. Давайте попрощаемся сейчас — на всякий случай.
И, подойдя к писателю, она протянула ему руку. Несколько секунд Фуллер пристально глядел на нее, затем отрицательно покачал головой, здоровой рукой бережно обнял Женевьеву и поцеловал.
— Ну вот, теперь можно и расставаться, — сказал американец, возвращаясь к своей обычной иронической манере и беря из пачки новую сигарету. — Кстати — знаете что? У меня возникает сильное ощущение, что мы еще увидимся. Я собираюсь еще некоторое время остаться во Франции, и вообще я в основном живу в Европе; я не собираюсь специально искать с вами встречи, но мне кажется, судьба еще сведет нас.
— Посмотрим, — пожала плечами Женевьева. — Если она это сделает, я буду ей благодарна. Пока — прощайте.
Она вышла в коридор. На сердце было тяжело. Она только сейчас осознала, как она привязалась к Фуллеру, привыкла к его едким, но всегда точным замечаниям, оценкам. Неужели они больше не увидятся, или Фуллер прав, и судьба снова сведет их? Но захочет ли он — знаменитый писатель — тогда разговаривать с ней?
Однако долго раздумывать над этими вопросами ей было некогда — она и так опаздывала. Оставив все мысли об уборке — сегодня у нее было куда более важное дело — Женевьева постучала в комнату Брэндшоу. Услышав ответ Лоуренса, она вошла. Англичанин сидел за компьютером, вглядываясь в экран.
— Доброе утро! — приветствовал он Женевьеву. — Входите, вы мне не помешаете — я как раз собирался сделать перерыв.
— Как же вы пользуетесь клавиатурой с вашими руками? — удивилась Женевьева.
— А мизинцы на что? — Лоуренс показал торчавшие из бинтов мизинцы. — А на левой руке еще и безымянный. Мы ведь обычно не пользуемся этими пальцами и они у нас плохо развиты. Поэтому даже в той чрезвычайной ситуации я ими не воспользовался — и они остались невредимыми.
— Мистер Брэндшоу... — Женевьева замялась, не зная, как начать тот разговор, на который она решилась вчера. Тогда, перед сном, у нее в голове складывался такой замечательный монолог, а сейчас, как назло, все слова вылетели из головы. — Мистер Брэндшоу, я... я хотела спросить — вы все ведете эти расчеты? — неожиданно для себя самой выпалила она.
“Сейчас он мне выдаст по первое число — и будет прав”, — мелькнуло в голове Женевьевы. Однако Брэндшоу ничуть не удивился и не насторожился. Радушным жестом он пригласил Женевьеву к дисплею.
— Нет, первая часть расчетов, к счастью, выполнена, надо читать хроники. По моей просьбе их записали на дискеты, и теперь я читаю старинные рукописи на компьютере, — объяснил он. — Попробуйте — очень странное ощущение. Наверное, нечто подобное испытывает человек, который в полном рыцарском вооружении пытается сесть за руль автомобиля.
Женевьева наклонилась к экрану и попыталась прочитать мерцающие на нем строки.
— Ничего не понимаю! — призналась она.
— Ничего удивительного, — усмехнулся Лоуренс. — Ведь это испанский времен Сервантеса. Вы знаете испанский?
— Нет, я изучала английский... а в лицее еще дополнительно итальянский, — принялась объяснять Женевьева — и вдруг решилась.
— Мистер Брэндшоу, мне необходимо сказать вам одну важную вещь, но сначала показать кое-что к ней относящееся, — выпалила она, словно в воду кинулась. И, видя, что англичанин не понимает, чего от него ждут, девушка продолжила умоляюще: — Прошу вас, пойдемте сейчас со мной, мне нужно вам кое-что показать. Это очень, очень важно!
Заинтригованный англичанин пожал плечами и поднялся:
— Идемте, раз это так важно. А куда, можно узнать?
— Сейчас вы все поймете, сразу поймете, — торопила его Женевьева. — Только оденьтесь — снаружи похолодало.
— Это неважно — я не боюсь холода, — заметил Брэндшоу.
Они вышли в парк и направились в дальнюю его часть. Показалось небольшое строение.
— Так это мастерская Вернона! — воскликнул англичанин. — Вы что, привели меня на выставку?
— Если это можно назвать выставкой, то мы будем первыми зрителями, — загадочно ответила Женевьева. — Месье Вернон дал мне ключ. Входите же!
Войдя в мастерскую, Женевьева раздвинула шторы на окнах и подвела англичанина к стоявшей на мольберте картине.
— Посмотрите на нее внимательнее, мистер Брэндшоу, — попросила она. — Если после этого вы захотите меня о чем-то спросить — я к вашим услугам.
И она тихонько отошла в сторону. Кладоискатель пожал плечами — пока что он воспринимал это утреннее посещение мастерской как странное чудачество — и довольно равнодушно поглядел на картину. Несколько минут он разглядывал ее, как скучающий зритель на не слишком интересной выставке. Но вот что-то привлекло его внимание. Англичанин подошел ближе и буквально впился глазами в полотно. Все равнодушие слетело с него. Женевьеве даже показалось, что англичанину хочется заглянуть по другую сторону холста — нет ли там чего-то еще, какого-то дополнения, пояснения к нарисованному на полотне.
Наконец кладоискатель оторвался от холста, бросив на него последний взгляд, и поискал глазами Женевьеву. Он был заметно взволнован.
— Да, должен признать, что вы действительно сообщили мне нечто... весьма важное, — сказал он, пристально глядя на Женевьеву. — И, судя по вашему тону, у вас есть еще что мне сказать. Почему Вернон написал это? Что это значит?
— Я впервые увидела эту картину, когда она была написана только наполовину, — начала объяснять Женевьева. — Месье Вернон говорил мне, что он чувствует атмосферу любви, которой пронизан воздух вокруг замка. Все здесь любят или ищут любви, но лишь некоторые ее найдут... Тогда он еще не знал, кто эти двое, у них не было лиц. Лишь несколько дней назад он догадался — и картина была дописана. Тогда же догадалась и я — ведь Шарлотта моя подруга...
Последние слова Женевьева выговорила запинаясь и словно зажмурившись; особенно тяжело ей было выговорить имя Шарлотты. Проговорив свой монолог, она замолчала.
— Но... зачем вы мне это показали? И почему так стремились сделать это? — продолжал расспрашивать ее Брэндшоу.
— Потому что она никогда не признается вам... сама... А вы слишком горды, чтобы говорить кому-то о любви, — тихо проговорила Женевьева — и замолчала. Теперь ей и правда нечего было больше сказать — она и так сказала больше, чем рассчитывала. Теперь все зависело от Брэндшоу.
Англичанин, казалось, глубоко задумался. Он вернулся к мольберту, еще раз вгляделся в картину. Выражение его лица смягчилось, маска невозмутимости исчезла. Женевьева видела перед собой совершенно другого человека.
— Слишком горд... — пробормотал он, словно разговаривая с самим собой. — Может быть...
Он поднял глаза, и Женевьева увидела его полный страдания взгляд.
— А как же иначе?! — воскликнул он. — Как иначе защититься в этом мире, где все, все — может, за ничтожным исключением — только и думают о том, как им унизить, оскорбить другого, того, кто открыт и беззащитен? Вы знаете, кто лучше всего приспособился к жизни на Земле? Насекомые — ведь у них нет сердца, зато есть панцирь, который они носят на себе. Так и среди людей: выживают те, кто лишен сердца и покрыт корой. Если же тебе не повезло и ты родился с сердцем в груди — прячь его, скрывай, изображай равнодушие, или угрозу, или невозмутимость — что угодно, но только не открытость! Разве я горд? Уверяю вас, нет: я очень хорошо знаю свои недостатки и считаю себя не лучше, а хуже большинства людей. Я родился слабым, и в детстве... Впрочем, зачем я об этом говорю? Скажите мне лучше другое...