Грачи сбивались в стаи, готовясь к отлету. Несколько больших стай Климов видел, когда еще шел по гаченной дороге, а здесь, в поле, они чернели облаком. Громадное облако пересыпалось в себе самом, расслаивалось, и слои двигались навстречу друг другу, но во всей этой кутерьме не было хаоса, сложное перемещение птиц управлялось какими-то законами, правилами движения, более строгими и точными, чем на городских улицах. Беспорядок вносили никуда не улетающие, невесть зачем примкнувшие к стае вороны. Они замешивались в грачиную рать, бессмысленно трепыхались в ней, а затем с печальным, разочарованным карканьем отваливались прочь. А может, это стая выжимала их из себя, как постороннюю нечисть.

Климов забыл, что дорога вдруг отворачивалась от поляны и втискивалась в мелколесье. Ее устилали винно-красные листья осин и желтые — берез. У подножия янтарного соснового пня толпились сороки и вороны. Они кричали, подпрыгивали с угрожающим видом, словно играли в зловещих хичкоковских птах. Неспроста затеян был весь этот кагал: к пню прижалась боком огненно-рыжая лиса. Видать, она чем-то провинилась перед птицами, и сейчас пришла расплата. Появление Климова вспугнуло стаю, птицы стали с шумом разлетаться, стреляя в человека злобным взглядом из круглого темного зрака. Обалдевшая от страха лиса очнулась, внимательно поглядела на Климова и, вытянув палкой хвост, метнулась прочь. Раз-другой огнисто вспыхнула рыжей шубой и сгинула.

Редкий сквозной лесок искусственной посадки, прорезанный длинными коридорами, упирающимися на востоке в тусклую бледность, на западе — в розово-ясный свет, был густо населен. Зимние птицы покинули чащу, чтобы с наступлением морозов перекочевать в деревенские палисадники, огороды и колхозные дворы. Синицы-лазоревки в синих беретиках, синицы-гаечки с черным хохолком, большие синицы с черными бархатными щечками, помазанными сметаной, чечетки в красных ермолочках, акробаты-поползни трудолюбиво искали скудный корм в редняке. Климов давно не бывал в осенней среднерусской природе, и ему стало нежно от вида лесной хлопотливой жизни. На худой конец можно считать, что он вот за этим и ездил: за грачами, строящими отлетные стаи, за пискливыми синицами и поползнями, лишенными представления, где верх, где низ.

Навстречу ему попалась старуха в темной плюшевой жакетке и белейшем, тщательно повязанном платке, открывавшем смуглое, гладкое на скулах и подбородке, изморщенное вокруг глаз живое маленькое личико. По деревенскому вежливому обычаю старуха поздоровалась с Климовым: «Здравствуй, милый человек» — и улыбнулась пустым ртом. И вот ради этого он ехал сюда, ради этой старухи…

С боковой тропки вышла нестарая, похоже, женщина — Климов не приметил ее лица — и пошла шагах в десяти от него в ту же сторону. Климов сразу понял, что он ехал и ради этой статной женщины. Ради нее в первую очередь, думал он радостно, глядя на нее, всю как из одного куска слаженную, с мускулистыми ногами в сапогах, красиво обрезающих краем голенищ крепкие икры, с тишиной и надежностью округлых сильных плеч. И было привлекательно то спокойствие, с каким она шла под взглядом следующего по пятам мужчины. Женщины всегда чувствуют, когда им слишком пристально глядят вслед, это мешает им, сбивает походку. Но эта плевать хотела на Климова, она шла легко и свободно, крепко давя сапогами палую сухую листву.

А вдруг жизнь решила сделать ему нежданный подарок и вместо безнадежно потерянной Маруси прислала эту прекрасную женщину? Возможно, они были прежде знакомы, хотя скорей всего была она тогда сопливой девчонкой. Климов прибавил шагу и почти нагнал женщину. Та, конечно, слышала его быстрые шаги, но не оглянулась, не остановилась, чтобы пропустить спешащего человека, а продолжала идти так же широко, легко и отрешенно, как прежде. Теперь Климов видел ее словно в увеличительное стекло: светлую полоску на загорелой шее за краем шелковой, по-городскому повязанной косынки, штопку на локтях вязаной старой, видно, рабочей кофты, дырку на чулке и нежную, беззащитную кожу в этой дырке, загрубелые руки с тоненьким обручальным колечком на безымянном пальце.

Климов еще прибавил шагу, обогнал женщину и резко повернулся. Он увидел круглое загорело-обветренное лицо с темными, лиловыми губами, немного запавшие светлые глаза, прядку золотых с проседью волос на чистой крутизне лба — он увидел Марусю.

— Алексей Сергеич! — сказала она своим совсем не изменившимся, звонким голосом. — Какими судьбами?

— Вот… приехал. — Климов откашлянулся и повторил: — Приехал вот.

— Господи, надо же! — Она смешно, как-то укоризненно всплеснула руками. — Леша приехал!..

С возрастом все меняются, особенно в приближении старости: появляются седина, морщины, редеют волосы, блекнут глаза. У женщины раньше всего стареет, дряблеет шея. Все это в порядке вещей, но и в старце проглядывает ребенок, каким он когда-то был. С Марусей же произошло что-то невероятное, какое-то физиологическое перерождение, о ней даже нельзя было сказать: постарела — она стала другой. Прежде всего изменились краски, северные — на южные, коричневая кожа, багрец на скулах, лиловый рот и темно-серые, с просинью, а не серо-голубые, как прежде, глаза. Волосы, правда, обесцветились, но это лишь подчеркивало горячие краски лица. И она как будто выросла, наверное, от того, что похудела, подобралась, стала уже и суше в теле. Да и черты лица обострились, пожесточали. Он был готов к встрече с постаревшей, подурневшей, утратившей всякую прелесть Марусей, но никак не ожидал встретить эту незнакомую медноликую красавицу.

— Вы по делу здесь? — спросила Маруся. — В командировке или как?

Она утратила свое старательно-городское произношение и говорила с обычной местной певучестью.

— Я к вам приехал, — сказал Климов, бессознательно перенимая от нее это «вы».

— Как это понять — к нам? В колхоз или ко всей местности?

— Да нет. К тебе я приехал.

Маруся засмеялась. Она даже остановилась, чтобы отсмеяться вволю. Красивой темной рукой вытерла повлажневшие глаза.

— Зря смеешься. Я правду говорю. — От неловкости это прозвучало резко.

— Шутите! Веселый! — сказала медноликая женщина, притворявшаяся Марусей. — Раньше вы таким не были. Вас тут «грустным лейтенантом» звали.

— Да какой же я был грустный? — искренне удивился Климов. — Я никогда больше таким веселым не был.

— Ну что вы? Молчаливый, задумчивый, глаза печальные-печальные. Как у Лермонтова! Я вас и полюбила-то за грусть. Нет, правда!.. Каким ветром вас сюда занесло?

— Тебя хотел увидеть, ничего больше, — без всякого подъема сказал Климов.

— Да будет вам! — В голосе ее прозвучала усталость. — Сколько лет прошло. Небось и не узнали бы меня, если б на людях встретили.

— Ты правда очень изменилась.

— Постарела. Годы идут.

— Нет, не то. Просто совсем другой стала.

— В такую уж, верно, не влюбились бы? — Маруся снова засмеялась. Это тоже было новое в ней, прежде она и улыбалась-то редко, а смеха ее он почти не слышал.

— Ну почему?.. — любезно начал Климов и вдруг с удивлением ощутил, что любит не ту далекую девушку Марусю, а эту жарколицую, с лиловым ртом и алыми скулами, с суховато-крепким, рабочим телом немолодую женщину. — Ты мне опять прекрасна, Маруся, — сказал Климов.

— Будет вам! — Она махнула рукой. — Наслушалась я этих слов, верила им…

— Скажи еще, что всю жизнь ждала…

— Ждала!.. Видит Бог, ждала!.. Хоть письмишка, хоть весточки какой. Я уж думала: убили. А потом мне кто-то сказал — в Берлине вас видел. Да это Виктор Николаич, помните, художник, он рисовать потом сюда приезжал.

— Ну и ты, конечно, хранила мне верность, отказала всем женихам, осталась одна-одинешенька?

Она усмехнулась:

— Муж у меня, пацан уже большой. А у вас кто?

— Никого. У меня нет семьи.

— Да как же? — испуганно произнесла она. — Разве так можно?

— Выходит, можно. Не сложилось. Я очень тебя любил, после так не случалось, а без любви кой толк в семье?

— Очень даже большой толк! — сказала она убежденно. — Знаете, говорят: стерпится — слюбится. Без семьи, без детей — жизни нету, одно баловство.

— Не тебе об этом судить.

— Кому же, как не мне? Как я любила тебя, Леша, ты и вообразить не можешь! И верила, и ждала. А потом поняла — не будет тебя, и смирилась. Жить и без счастья можно.