Он распахнул дверь — все было как прежде, не хватало лишь золотой швеи, девушки в горячем солнце с головы до ног. Вместо нее из комнаты появился крупный головастый мальчик лет двенадцати.
— Булку купила? — требовательно спросил он.
— Чернушкой обойдешься, — ответила Маруся. — Знакомьтесь: мой Вовка-дармоед.
— Здравствуй, — сказал Климов, протянув руку. Мальчишка хмуро поздоровался, и Климов почувствовал его недобрую настороженность.
Но и ему был опасен этот большеголовый хмурый мальчишка. Ему здесь все было опасно: и городская мебель в чистой комнате, и весь отчетливый достаток дома, приобретенный трудом, годами, терпением. Это не то что его городское барахло, которое он разом купил по случаю из постановочных. Тут каждый стул, и этот вот радиоприемник, и проигрыватель несут печать хозяйских усилий.
— Раздевайся, — сказала Маруся. — Хочешь умыться?
…Климов чистил свою электрическую бритву, когда вернулся с работы Марусин муж. Он услышал, как Маруся радостно сказала:
— А у нас гость — Алексей Сергеич Климов!
— Понятное дело, — странно отозвался муж.
Климов вышел на кухню поздороваться. Перед Марусей, чуть потупив круглую крепкую голову, почти лысую на темени, стоял коренастый человек в спецовке, резиновых сапогах, ватнике, и Климов понял, почему тайный инстинкт не дал ему спросить раньше о Марусином муже. Оказывается, в глубине души он знал, что встретит старшего лейтенанта Федора. «Высидел-таки!» — вскричалось в нем с завистливым восторгом.
— Здравствуй, Федя. Сколько лет, сколько зим!
— Здравия желаю! — бесшумно щелкнул тот резиновыми каблуками, опустив руки по швам, и Климов решил, что Федор нарочно спаясничал, чтобы избежать рукопожатия.
Ему стало обидно: сколько лет минуло со времени их соперничества, а Федор все еще держит сердце против него. «О чем это я? — словно проснулся в самом себе Климов. — Тоже еще — «фронтовой корешок» явился! Я приехал отобрать у него жену. Неужели он это понимает? Чепуха! Подумаешь, провидец! Мало ли почему я мог оказаться здесь, приезжал же художник на этюды. Да нет, он любит жену, а это делает догадливым; быть может, он еще не осознал случившегося, но по-звериному безошибочно ответил на скрытую угрозу моего появления: избежал физического соприкосновения. Да, мне будет весьма и весьма неуютно, мужчины этого дома раскусили меня».
И тут к нему пришла неожиданная помощь.
— Сейчас пообедаем, — хозяйским голосом сказала Маруся. — После Алексей Сергеич отдыхать ляжет, а ты ступай за Аськой и Четвериковой. Кто тогда еще в деревне был? Всех зови. Скажи, «грустный лейтенант» о нас вспомнил… И вина побольше купи, слышишь?
— Понятно, товарищ начальник! — отозвался Федор почти весело.
«Маруся — глава дома! — обрадовался Климов. — Да иначе и быть не могло, Федор же ее добивался! Хотя бывает порой: перед невестой благоговеют, а жену кладут под пресс. Слава Богу, здесь этого не случилось, наш старый друг Федя довольствуется ролью мужа-подкаблучника»…
Все так и было, как распорядилась Маруся. К вечеру явились две пожилые женщины: «седая» Ася, ставшая совсем белой, и смешливая почтальонша с беззубым старушечьим ртом. Обе обрадовались Климову до слез, а может, то были обрядовые слезы, но скорее всего ритуал бессознательно сочетался с искренней печалью о минувшей молодости. Еще пришли какие-то мужики, которых Климов начисто не помнил, а они вели себя как старые знакомые, хлопали его по плечу, насмешливо упрекали за седину, хотя сами были лысые.
Старые «девчата» с помощью хозяйственного Вовки стали накрывать на стол, Федор с серьезным, терпеливым лицом с трудом извлекал тугие пробки из горлышек винных бутылок и легким пинком под зад открывал «малышей». Маруся куда-то отлучилась, а когда вернулась, на ней было белое платье с черным поясом, совсем как в дни юности. И тогда Климов выхватил из кармана папиросы и кинулся в сени, якобы не желая дымить в комнате, и там, в темноте, долго стоял, прислонившись лбом к какой-то балке, и ждал, когда перестанут течь слезы.
Много ели, много пили и поднимали тосты за военные годы и за всех присутствующих, за Климова в первый черед. Федор только пригублял, за весь вечер и с одной стопкой не справился, но заботливо следил, чтобы у всех было полно. Как только Климов ставил пустую стопку на стол, он немедленно тянулся к нему с бутылкой. Он вовсе не желал напоить Климова, а почитал угощение своей хозяйской обязанностью.
Климова расспрашивали о Москве — сами ручьевцы тяготели к Ленинграду, и о столичных делах были мало осведомлены. Их интересовало, как там сейчас с предметами широкого потребления и еще почему-то жилищное строительство, хотя вроде никто в Москву переезжать не собирался, а еще больше — новый Кремлевский дворец и гостиница «Россия». Люди жили здесь, видно, широко, не утыкаясь носом в собственный плетень. Но особенно дотошно ручьевцы расспрашивали Климова о его жизни и работе и делали это в такой прямой, серьезной, дружелюбной, но и строгой манере, что нельзя было ни уклониться от ответа, ни отшутиться. Они дружно осудили бессемейность Климова, но и пожалели его за одиночество; удивительно отчетливо поняли сложности его кинематографического пути и порадовались, что теперь он в работе сам себе голова. Так же одобрительно отнеслись к тому, что он опять московский житель, при квартире и машине. Последнее поведалось как-то случайно, и Климов пожалел о своем невольном хвастовстве. Но тут выяснилось, что один из присутствующих, заведующий фермами, недавно сменил «Москвич-407» на «408», и Климов успокоился. К тому же он вдруг понял, что Марусе нравится, когда он говорит о себе хорошо. Пожалуй, ей было бы по душе, если б он еще щедрее расписал свои достижения. Поначалу ей, наверное, казалось, что он пришел сюда добитый жизнью, приполз за спасением к старому порогу. А сейчас она гордилась им и собой гордилась, что вовсе не душевным погорельцем явился он к ней через столько лет. Но тут она ошибалась, в каком-то смысле Климов все-таки был погорельцем.
Потом играли на баяне, пели, и «девчата» что-то все приставали к Марусе. И она вдруг сказала:
— Ладно, сыграю, подумаешь, дело какое! — Ушла в сени, долго там чего-то искала и вернулась с пыльной гитарой.
— Боже мой! — Климов сразу узнал старую знакомую. — А ты не разучилась?
— Да я ж толком и не умела никогда.
Она обтерла инструмент тряпкой, долго настраивала, потом села, знакомо положила ногу на ногу, наклонилась к деке:
Средь полей широких я, как лен, цвела…
Впервые Федор улыбнулся доброй, скуповатой улыбкой, показав темные, прокуренные зубы. Не о самом лучшем времени напоминала ему эта песня, но, любя Марусю, он радовался каждому движению жизни в ней. Вот она играет, поет, вспоминает молодость, ей хорошо сейчас, и Федор счастлив. Климов с удивлением обнаружил, что почти любит бывшего старлея Федю. За то, что он так предан Марусе, верно служит ей, делит горе и радость, за то, что при нем изо дня в день свершается тихая прелесть Марусиной жизни…
Климову было нежно и грустно, и к концу вечера он совсем уже не жалел, что предпринял путешествие в прошлое хотя бы ради этого сельского банкета. Покидая дом, гости целовали Климова, и он растроганно целовал табачные рты мужчин и сухие губы стареньких «девчат». Хорошо посидели…
Когда он уже лежал на раскладушке на кухне с полупогасшей папиросой в руке, вошла Маруся в своем белом платье с черным поясом, но уже с распущенными на ночь волосами и сказала, не особенно понижая голос:
— Помнишь черничный лесок, где мы раз встретились? Приходи туда завтра к полудню. — Коснулась его руки и притворила за собой дверь.
Он проснулся поздно, с тяжелой головой, в пустой избе, вспомнил о назначенном свидании и устрашился его.
…Климов не сомневался, что без труда найдет то место в лесу недалеко от опушки, где некогда повстречался с Марусей. Он несколько опасался коварства разросшейся, изменившей свои очертания Ручьевки — это она только притворялась вчера, будто осталась прежней. Деревня, спутав его раз-другой обманно знакомыми проулками, вскоре выпустила за околицу — и вот когда начались неприятности. К лесу полагалось шагать густым разнотравьем, а тут темной стенкой стал молодой сосняк искусственной лесопосадки и сразу сбил с толку. Деревца были иглистые, пушистые и не мелкие — в полтора человеческих роста. Климов намаялся, пока одолел сосняк, а там — новая неожиданность. Перед ним простиралась стерня, присоленная поплывшим на солнце утренником, а ему эта земля помнилась в ромашках, колокольчиках и тех клейких цветочках с бордовыми метелками соцветий, что обычно сопутствуют колокольчикам. За стерней лес казался другим — выше, реже, прозрачнее, он проглядывался далеко вглубь. А вдруг он вообще не найдет назначенного места?