Сашка, ты помнишь наши встречи
В приморском парке, на берегу?
Сашка, ты помнишь теплый вечер,
Весенний вечер, каштан в цвету?
А он уверенно говорил ей, что у них будет сто, нет, тысячи вечеров на море, под каштанами или пальмами – какая разница? Она плакала и соглашалась – действительно, какая разница.
И еще она вспомнила аэропорт, его последний прощальный взгляд и поднятые вверх пальцы – указательный и средний: Victory, малыш! Мы победим, мы выдержим! Victory – победа и ее имя, кстати. Не случайно, наверное. Ей негоже было проигрывать. Не по ранжиру. Впрочем, проигравшей она себя не считала. Она встала, подошла к окну и закурила.
Какая чушь – эта их прошлая жизнь. «Все это так далеко, что и помнится плохо, – врала она себе. – Короче, там, за горизонтом, там, за облаками. Там. Там-тарам. Там-тарам». Ничего этого уже и в помине нет. Как нет и той девочки с заплаканными глазами и опухшим носом. Девочки, верящей в светлое будущее. Теперь была жизнь. Здесь и сейчас. Полная компромиссов и жестких решений. Полная борьбы и схваток не на жизнь, а на смерть. А ничего, выстояла. Пережила. Переживет еще – о-го-го. Дай только, господи, сил. Она справится. Утрет сопли – и будет жить дальше. Красивая. Сильная. Успешная. Мужнина жена. Мать двоих детей. И она не позволит себе раскиснуть – ни-ни. Такой опыт, господи. Не позволяй себя втянуть в душный омут воспоминаний. Там она уже давно расплатилась. По всем векселям.
Утром болела от снотворного тяжелая голова. Она вытащила из морозилки лед и протерла им лицо. Заказала кофе в номер – двойной эспрессо с сахаром и лимоном. Рассмотрела свою ногу – опухоль не спала, и появилась краснота. Она вздохнула и стала одеваться. Позвонил коллега и сказал, что через пятнадцать минут ее ждут в конференц-зале. Она надела белую шелковую блузку, нитку жемчуга на шею, узкую черную юбку, сунула ноги в ненавистные узкие лодочки – черный лак, узкий нос, высоченные каблуки. Триста долларов, между прочим. Скривилась от боли. Хромая, дошла до двери и открыла ее.
Так! Выпрямить спину, подобрать живот, грудь вперед, подбородок туда же, голову чуть откинуть, не забыть про улыбку. Да, и главное – не хромать. Победительницы не хромают. Будем обманывать людей дальше.
Она шла по мягкой ковровой дорожке к лифту и думала о том, что ей больше всего на свете хотелось бы послать всех к чертям собачьим и улететь домой. Помазать ногу фастум-гелем, перебинтовать эластичным бинтом и лечь в свою кровать. А на тумбочке будет стоять чай с лимоном и лежать любимая книжка. И слушать, как за дверью устраивают разборки ее сыновья, а муж одергивает их: «Тише, мама отдыхает!»
«Ничего! – подумала она. – Неделя пролетит быстро».
Она вызвала лифт – он тотчас бесшумно распахнул свои двери, она зашла в него, нажала кнопку лобби, улыбнулась и посмотрела на себя в зеркало.
Он приехал домой, поставил машину в гараж и тихо прошел на кухню. Достал из холодильника початую бутылку водки – и залпом выпил стакан. Будить жену не стал и бросил подушку на диван в гостиной. Закрыл глаза, но даже водка не помогла – сна не было ни на минуту.
Он думал о том, что она будет в этом городе еще неделю. Целую неделю! И он наверняка не увидит больше ее, потому что звонить ей было бы невероятной глупостью – он это отлично понимал. Но знать, что она будет рядом – в часе езды от него – еще целую неделю! Да ладно, что там неделя – смешно. Вот жизнь пролетела – не успели оглянуться. А тут всего лишь неделя!
Промучившись еще часа полтора, он включил телевизор без звука и стал смотреть какой-то дурацкий старый фильм. Потом взял телефон и набрал номер дочери. В штате Калифорния, где она жила, сейчас был день.
– Hi, Vicky, – сказал он ей. – How are you?[1]
Дочь бодро отрапортовала и быстренько закруглилась – у нее были свои дела.
К обеду она вернулась в свой номер – у двери стояла корзина с розовыми лилиями. Она поставила цветы на журнальный столик и вытащила маленькую глянцевую карточку, прочла имя отправителя и усмехнулась – теперь его звали Алекс.
– Алекс, – повторила она вслух.
Потом посмотрела на часы, разделась и быстро пошла в душ. Долго стояла под прохладной водой и мурлыкала что-то себе под нос – доклад прошел успешно, и она осталась довольна собой. Через час ее ждала машина – предстояла экскурсия по городу, ну и магазины, естественно. Все равно с пустыми руками не приедешь – Америка все-таки. Хотя глупо опять что-то тащить – у нас же все это есть. Пусть даже дороже. Она раздвинула тяжелые плотные шторы и увидела прекрасный и великий незнакомый город. Надела джинсы и кроссовки – нога нестерпимо болела, – выпила таблетку болеутоляющего и опять успокоила себя, что неделя пролетит быстро, не успеешь оглянуться.
Да ладно, что там неделя – смешно. Вот жизнь пролетела – не успели оглянуться. А тут о чем говорить – какая-то неделя!
Галина Щербакова
Вам и не снилось
Таня, Татьяна Николаевна Кольцова, уже восемь лет не была в театре. Билеты, которые возникали то стихийно, то планово, она сразу же или в последнюю минуту отдавала. И успокаивалась.
А тут не спасешься – ее бывший театр пригласили на гастроли в Москву. Это – о-го-го! – какое событие! Она знала: там, в театре, уже готовят представление к наградам и званиям, сшиты новые костюмы, актрисы срочно красят волосы в модный цвет.
Возбужденные, все в ожидании необыкновенных перемен, с блестящими глазами, бывшие подруги нашли ее в Москве и категорически заявили: не придет на премьеру – вовек не простят…
– У нас такая «Вестсайдская», что вам тут не снилось…
«Не спастись», – подумала Татьяна Николаевна.
Целый день она ходила сама не своя. Идти в театр, где началась и кончилась твоя карьера, идти, чтобы переживать именно это, независимо от того, что будет происходить на сцене, а потом говорить какие-то полагающиеся слова, и вместе сплетничать после спектакля, и отвечать на тысячу «почему»…
«Ведь школа нынче – ужас! У детей ничего святого! Неужели не было более подходящего варианта? Это что, жертва?»
Таня заранее знала все эти еще не произнесенные слова. Но дело было даже не в них. Ей действительно не хотелось идти в театр. Не хотелось смотреть эту потрясающую «Вестсайдскую», стоившую Таниной подруге Элле переломанного ребра: они там по замыслу режиссера все время откуда-то прыгали.
– Ничего, срослось, как на собаке, – сказала Элла. – Но я теперь не прыгаю. Я раскачиваюсь на канате.
И говорилось это так вдохновенно, и было столько веры в этот канат, и прыжки, и в «гени-аль-ного!!» режиссера, что Таня подумала: с тех пор как она стала учительницей, такая самозабвенная детская вера ее уже не посещает. Умирая, мама ей говорила: «Мир иллюзий тебя отторг. На мой взгляд, старой рационалистки, это не так уж плохо… Живи в жизни… А школа – это ее зерно. Всегда, всегда надежда, что вырастет что-то стоящее… Не страдай о театре. Ты бы все равно не смогла всю жизнь говорить чужие слова…»
Мама умирала два месяца, и таких разговоров между натисками боли было у них немало. И мама все их отдавала Тане. Ломились к ней ее коллеги по научной работе, ее аспиранты, соседи – не принимала. Объясняла Тане:
– Я тебя так мало видела. Это у меня последний шанс. Мое счастье было в работе. Это не фраза. Это на самом деле. Что такое модные тряпки, я не знаю. Я не знаю, что такое материнство, – с трех месяцев тебя растило государство. Я не путешествовала, не бывала на курортах, не обставляла квартир гарнитурами, я ни разу не была у косметички. Мне даже любопытно – это не больно? Все беременности были некстати – не сочетались с моим делом. Я даже не плакала, как полагается бабе, жене, когда разбился твой папа. У меня на носу тогда была защита докторской. Поверишь, в этом была какая-то чудовищно уродливая гордость: у меня несчастье, а я не сгибаюсь, я стою, я даже иду, я даже с блеском защищаюсь…
А Таня видела: она и сейчас гордится этим. В маме это было главное – преодоление всего, что мешало ей работать и ощущать себя большим, значительным человеком. И как ни тяжело было Тане, как ни любила она маму в эти последние дни, мысль, что и теперь своими иронично-афористичными речами мама прежде всего сохраняет себя, а уж потом хочет что-то разъяснить, приходила не раз. И тогда она мысленно спрашивала: может, именно в маме умерла артистка? А она ее так жалко, бездарно подвела, не сумела сделать то, что предназначалось ей? И утешает мама сейчас себя, а не ее, неудачницу? Иначе зачем так настойчиво? С такой страстью?