Ну хорошо, я была не до конца честна: временами — как сейчас — я испытываю ещё кое-что помимо обиды, разочарования и боли.
Это злость.
Не на Сергея, хотя на него, конечно, тоже, а на саму себя — за всё: за слабость; за то, что опустила руки и не стала сражаться; за то, что раньше я бы заткнула его без особых усилий, заставив в полной мере ощутить свою никчёмность, а сейчас трусливо прячу взгляд каждый раз, как вижу его — будто это я, а не он, совершила что-то ужасное. Я должна была заставить себя сделать что-то хотя бы сейчас, но мне было банально страшно: если я напишу заявление, и дело дойдёт до суда, то не уверена, что кто-то поверит в виновность Сталевского. Во-первых, хоть он и был хулиганом, преподаватели никогда не охарактеризуют его как безответственного раздолбая, потому что у него даже после перемен не было проблем с учёбой — и вряд ли что-то поменялось в университете; его мать будет защищать его, даже зная, что он мог натворить нечто подобное — просто потому, что он её сын; про друзей я вообще молчу.
Что останется в итоге?
Кристина Чехова с вечным клеймом изнасилованной девушки, от которой все будут шарахаться; родители будут пугать историями обо мне своих дочерей, достигших переходного возраста — мол, будешь вызывающе на улицу одеваться, с тобой будет то же, что и с Чеховой. Я итак мало напоминаю себе человека; от прежней меня остались только фотографии — ещё одного удара я, боюсь, не выдержу.
Я знаю, что рассуждения здесь не помогут; так же как и самобичевание, гнев и жалость к самой себе — а ведь я напоминала себе мазохистку, которая упивается собственной болью. Вместо того чтобы приложить немного усилий и что-то изменить, я предпочитала сидеть на подоконнике, смотреть в пустоту и жалеть себя, по сотому кругу прокручивая в голове тот вечер, жирной полосой разделивший мою жизнь на две части. Не знаю, почему я цепляюсь за эти чёрные воспоминания — как будто до них в моей жизни не было ничего светлого и хорошего…
Подхожу к прикроватной тумбочке и включаю в розетку светомузыку с воткнутой в неё флешкой — эти мигающие огоньки раньше безмерно меня раздражали, а сейчас наоборот успокаивают, хотя глаза устают уже через пятнадцать-двадцать минут. Первая песня, разрушающая тишину комнаты — «Nigel Stanford — Automatica». Через клип она воспринимается почему-то много лучше, заставляя мурашки бежать по телу (особенно проигрыш), но и сейчас она рождает внутри меня какое-то странное ощущение — предчувствие каких-то перемен и желание сделать какую-нибудь глупость.
Совсем как раньше.
Вздыхаю и снимаю с головы полотенце, позволяя влажным прядям волос рассыпаться по плечам; всего через две недели мне предстоит вернуться в университет, снова контактировать с людьми и при этом делать вид, что всё в порядке, иначе люди будут задавать слишком много вопросов. Среди студентов есть несколько девочек, которых раньше я называла подругами — именно сейчас я жалела, что тогда рассказала им о том, что случилось. Конечно, мне нужна была поддержка, и я не думала, что когда-нибудь мы вдруг просто перестанем общаться, но это случилось, и теперь я не знаю, как вести себя с ними.
Была и ещё одна проблема.
В университет ходить так, как я хожу по улице, родители мне не позволят — в особенности мама — а это значит, что я должна буду одеваться как раньше. То есть, испытывать дискомфорт и зажиматься ещё больше — если это возможно.
Как это обычно со мной бывает, не замечаю, что по щекам ползут слёзы; голова на мгновение отключается, и в себя прихожу от грохота — когда стеклянная фоторамка с моей фотографией, которая ещё секунду назад была в моих руках, вдребезги разбивается о стену. На звук — очень редкий в стенах нашей трёшки — ожидаемо прибегают родители и застают меня в истерике, от которой уже, наверно, вешается вся пятиэтажка. Правда, в этот раз вместо утешения я чувствую, как мою щёку обжигает огнём, а голова резко дёргается в сторону; и пока я, ошарашенная, но переставшая наконец рыдать, перевожу взгляд на маму, она прижимает меня к себе, задавая тот же самый риторический вопрос, который я сама задаю себе постоянно: когда уже я прекрачу вести себя так и начну что-то делать с собственной жизнью.
Вообще это был самый странный, неожиданный, но действенный способ привести меня в чувство.
Эта пощёчина действует на меня как кнопка «вкл./выкл.» для лампы: после удара уже вроде не тянет забиться в угол и жалеть себя за собственную неудавшуюся судьбу, хотя как в ней что-то поменять я тоже не знаю. Даже банально, с чего начать, потому что и забыть всё то, что случилось, я не смогу.
Да и не должна.
Глава 2. Алексей
За год до событий, описанных в «Эгоисте»
— Как насчёт спора? — слышу чей-то упёртый голос — кажется, это Костян всё никак не мог дотянуться до ручника.
Залпом закидываю в себя стопку коньяка — хер знает, какую по счёту за сегодняшний вечер — и лезу в задний карман за бумажкой с изображением Хабаровска, потому что в сегодняшнем споре я точно победитель.
— Такую сумму потянешь? — фыркаю в сторону Матвеева. — Или к папочке за помощью побежишь?
Костян посылает мне ответную усмешку, и на столе материализуется вторая пятитысячная купюра.
— Завари глушитель, умник.
— Я вас сегодня уделаю, девочки, — скалится Макс. — Всегда приятно видеть ваши разочарованные рожи.
— Я щас ТВОЮ рожу так разочарую — тобой можно будет пугать бабайку, — бурчит Егор. — Но я тоже в деле.
— Вообще-то, это спорный вопрос — кто кого уделает, — икает Кир. — Ставки сделаны, давайте уже варианты ответов.
Я вновь обращаю внимание на девчонку в обтягивающем краном платье у барной стойки, которую отчаянно пытался склеить бармен; у неё была такая шикарная фигура, что ей вообще было грех в одежде ходить, но ох уж эти правила приличия…
— У неё там кружева, я отвечаю, — горячится Костян. — Такие девочки любят кружева.
Пытаюсь сфокусировать взгляд почётче, но коньяк своё дело знает — правый глаз упорно отказывался видеть, а левый не хотел смотреть в одну с ним сторону.
— Нихрена, — качает головой Корсаков. — Там стопроцентный бэби-долл.
— В таком-то платье? — недоверчиво спрашивает Кир. — Мозги включай — там такой обтяг, что каждый шов было бы видно! Зуб даю, там что-нибудь вроде миди!
Я тихо ухмыляюсь, давая парням возможность делать ошибочные предположения, потому что в прошлом году я с этой цыпочкой нехило отжигал — кажется, её телефон до сих пор забит в моём гаджете под именем «Зажигалка» — и прекрасно знаю её особые предпочтения в белье.
— Ты чё думаешь, Макс? — интересуется Кир. — Джоки?
— Вообще-то, я думал про макси, — ржёт Соколовский.
Хмыкаю в пустой стакан и получаю в ответ четыре пары вопросительных глаз.
— Ты там алфавитом подавился? — ржёт Костян.
— Ага, — фыркаю снова. — Готов поспорить на что угодно — и даже удвоить ставку — эта девочка не носит белья.
Чёрт, мне ли не помнить, что именно эта её привычка упрощала наш с ней секс в любом месте, где его хотелось — быстрый доступ, так сказать. Правда, это же стало и причиной нашего скорого разрыва, хотя я в принципе не встречался ни с кем дольше пары недель.
Но поначалу это здорово заводило.
Брови парней коллективно взлетают на лоб.
— Однако… — чешет затылок Егор.
— Оригинально, — усмехается одновременно с ним Макс.
— Девочка, не носящая бельё? — потирает щетинистый подбородок Кир. — Лучшая новость за весь день!
— Чёрт, как теперь перестать представлять это? — угарает Костян.
Тянусь рукой за смятыми купюрами и практически получаю леща.
— Руки прочь от советской власти, — хмыкает Романов. — Спор ещё не окончен.
— А кстати: как мы узнаем, кто победил? — озвучивает общую мысль Егор. — Вряд ли она покажет свою попку, обтянутую во что бы то ни было. Или ни во что не обтянутую, — добавляет, глядя на меня.
— То есть, вариант подойти и вежливо попросить не рассматривается? — наигранно серьёзно спрашивает Макс.
— Мне больше по душе тот сценарий, в котором с неё надо сорвать платье, — криво усмехается Кир.
— Чур я первый, — лыбится Костян.
— Чувак, для тебя это будет потенциально проблематично, — закатываюсь смехом, потому что я хоть и в дым, но всё же пил меньше Матвеева. — Ты ж через стопку своё имя по слогам произнести не сможешь, не то что девочку склеить. Ну и тебе, пенсионеру, пора уступить дорогу молодому поколению.