Но ее не стало. И я лежала в кровати, слушала ночь и думала, что теперь обо мне некому вспомнить.
Четверг начинался, как и любой другой день: я спустилась на первый этаж и пожарила глазунью из двух яиц с тостом (хлеб я разрезала на крошечные кусочки, я так делаю после того, как я четыре года назад поперхнулась и чуть не задохнулась) и прочитала за завтраком новости в интернете. Но потом, вместо того, чтобы перейти к следующей лекции в моем курсе в Гарварде (на той неделе была тема лекции «Шекспир, как ни крути: поздние пьесы»), я вынуждена признать, что день намечался необычный.
Мне предстояло выйти из дома.
Мое сердце заколотилось при этой мысли, так что я пыталась отвлечься первостепенной проблемой: мне нечего было надеть на похороны матери. Единственные черные вещи, которые у меня имелись, – это пара тренировочных штанов и толстовка к ним. Не совсем то, что положено надевать на кладбище.
Я поднимаюсь наверх, иду по коридору и останавливаюсь в дверях комнаты матери. В течение девяти лет комната оставалась точно такой, какой она была, когда мама уехала. Но без жути в стиле мисс Хэвишем[3]. Никакого недоеденного свадебного торта на столе или чего-то подобного. Я уверяла себя, что это потому, что я не знаю, что делать с ее вещами, но другая часть меня понимала, что мне просто хочется оставить все так, как было. Вдруг она когда-нибудь вернется за ними.
Вот только теперь, думаю, она уже не вернется.
Стоя в гардеробной матери, я рассматривала ее коллекцию женских костюмов, которые были в моде в девяностые, тогда она работала в универмаге. Я вспоминала, как примеряла ее вещи, когда была маленькой, пока она была на работе, нежась в ткани, вдыхая ее сладкий аромат. Я даже забиралась в ее постель, заворачиваясь в простыни, притворяясь, что это ее руки. Это было против правил – доктора предупреждали, что хоть у меня и была реакция только при непосредственном контакте с кожей другого человека, мне стоило быть осторожной с вещами, которые постоянно используют другие люди, например с простынями и полотенцами. Они говорили, что аллергия – очень коварная штука. Но я все равно шла на риск, и, слава богу, ничего страшного не происходило. Это был мой маленький бунт, но в этом таилось кое-что еще – только так я могла почувствовать ее близость. Я стянула с вешалки черный пиджак и надела прямо на белую майку, в которой обычно спала.
Обернувшись, я посмотрела в зеркало в вычурной раме на туалетном столике и, впервые за долгое время, попыталась увидеть себя со стороны. Понимание того, что на меня будут смотреть другие люди – и увидят то, что я вижу в зеркале, – сжало мой желудок. Я не ходила в парикмахерскую много лет, обходилась парой взмахов маникюрных ножниц тут и там, и это было видно. Мои волосы никогда не были послушными, но в какой-то момент они отросли в буйную гриву, каштановые кудри торчали во все стороны от макушки и до талии. Я пыталась пригладить их ладонью, но все было тщетно.
Потом я вспоминила о своем наряде, и взгляд мой упал на подбитые плечи пиджака. Будто бы кто-то задал мне вопрос, а я всеми силами пыталась не показывать, что не знаю ответа. А остальная часть костюма просто плохо сидела. Моя мама была худенькой, но с большой грудью. И хоть я была ненамного крупнее ее, рукава мне были коротковаты, а юбка жала в талии. Но могло сойти и так.
Когда наклонилась в поисках туфель, мне послышался тонкий отголосок ванильного спрея для тела. Сердце екнуло. Я села на пол, прижимая к носу лацкан пиджака, и начала вдыхать.
Но все, что почувствовала, – запах пыльной ткани.
Внизу я взяла сумочку со столика у входной двери. Покопалась в ней и заметила на дне две ярко-желтые таблетки антигистаминов. Их срок годности истек давным-давно, но я убедила себя, что они все же сработают, если что-то случится. А затем я взяла перчатки. Интересно, надо ли мне их надевать? Мне всегда казалось, что это перебор – от желтых вязаных перчаток в начальной школе и до взрослых, но не менее странных, кожаных перчаток в старших классах. Дело не в том, что я собиралась отойти от своих привычек и трогать людей или позволить им касаться меня. Не так сложно было удержаться от этого, когда к тебе всегда относились как к прокаженной. Но потом я подумала о всех тех случаях, когда люди касаются друг друга, даже не задумываясь об этом: рукопожатие или когда кто-то отталкивает тебя в толпе, дотрагиваясь до твоей руки.
Я натянула перчатки.
А потом, пока я не передумала, я схватила ключи, опустила ручку двери и переступила через порог.
Яркость синего сентябрьского неба ударила мне глаза, и я сощурилась, поднимая руку, чтобы прикрыть их. Семь тридцать четыре утра, и я была на улице. На переднем крыльце. Я, конечно, пробиралась под покровом ночи за своими посылками или чтобы забрать доставленные мне продукты, но не помню, когда последний раз вот так стояла перед домом. При свете дня.
Кровь прилила к голове, я покачнулась и схватилась за дверной косяк. Было такое чувство, будто я товар на витрине. Будто бы на меня смотрели тысячи глаз. Сам воздух вокруг меня был слишком разреженный, порывы ветра слишком резкие. Будто меня могло поднять и унести во внешний мир какое-то невидимое течение. Я хотела двинуться, сделать шаг вперед. Но не могла. Будто бы я стояла на краю обрыва, и всего шаг отделял меня от огромной бездны. Мир мог поглотить меня без остатка. А потом я услышала его. Скрежет и грохот мусоровоза, поворачивающего на мою улицу. Я замерла. Был четверг. День вывоза мусора. Сердце бешено колотилось в груди, словно пыталось вырваться из тела. Я нащупала дверную ручку за своей спиной, повернула ее и отступила в дом, громко хлопнув дверью. Потом уже я облокатилась на дверь, стараясь дышать глубже, чтобы вернуть сердцебиение на нормальный уровень. Нормальный. Нормальный.
Я посмотрела на свои перчатки и фыркнула. А потом у меня вырвался смех. Я попыталась заглушить хохот, прижимая к губам руки, затянутые в кожу.
О чем я вообще думала? Я считала, что смогу просто выйти из дома и пойти на похороны своей матери, как любой нормальный человек?
Если бы я была нормальной, я бы помахала мусорщику. Или бы поздоровалась. Или бы просто не обратила на него внимание и села в машину, как делают тысячи людей ежегодно, даже не отдавая себе в этом отчета.
Мои плечи заходили ходуном, когда мой смех перешел в рыдания.
Я не еду на похороны матери. Ленни будет думать, где я. Все слова моей мамы о том, что я плохая дочь, подтвердятся.
И еще одна мысль всплыла во всем этом хаосе моих мыслей. Пугающая мысль. Мысль, которая приходила мне в голову, но я отчаянно гнала ее прочь. Но это сложно сделать, когда прижимаешься к двери с внутренней стороны дома, когда не можешь перестать плакать, не можешь перестать трястись и успокоить колотящееся сердце.
А мысль такая: может, я не выходила девять лет из дома не из-за аллергии? Может, потому, что я просто не могла этого сделать.
Глава вторая
Мне показалось, что рыбка умирает. Она еще не умерла, потому что, когда я аккуратно потыкал в нее ластиком от карандаша, она секунд десять поплавала туда-сюда, еле шевеля плавничками, по своему маленькому аквариуму, после чего все же сдалась и снова всплыла к поверхности. Но не кверху брюшком, впрочем, а не это ли явный знак?
Мой взгляд пробежался по стенам комнаты, будто бы ища чудодейственное средство, которое ее должно было спасти. Но на бежевых стенах, разумеется, ничего. В остальной части небольшой гостиной стоял мой диван, стеклянный кофейный столик, несколько коробок с надписью черным маркером «гостиная». Карандаш, кажется, был моей единственной надеждой.
Я снова тронул в рыбку и обернулся, будто у меня за спиной стоял защитник прав животных и тыкал мне пальцем в лицо. Я был уверен, что подобное можно приравнять к жестокому обращению с животными, но эта рыбка должна жить. Хотя бы еще пятнадцать минут. И карандаш был моей единственной надеждой.
Рыбка перестала взмахивать плавниками и снова всплыла.
Господи Иисусе.
– Что ты там делаешь?
Я вздрогнул от звука тоненького голоска.
– Ничего, – ответил я, напоследок ткнув рыбку, и, сдавшись, опустил карандаш. – Кормлю Сквидбоя.
– Я уже кормил его. Вчера вечером. Я его каждый вечер кормлю.
Я повернулся и увидел большие, темные и проницательные глаза Айжи, спрятанные за очками в тонкой металлической оправе, и уже в который раз поразился, как часто он заставлял меня чувствовать себя так, будто это я ребенок, а он – взрослый. Внешне он как две капли воды был похож на своего отца, Динеша: та же желудевого цвета кожа, те же шелковистые черные волосы, ресницы такие длинные, что хоть в рекламе туши снимать. А вот по характеру – полная противоположность. Динеш был импульсивным, обаятельным и харизматичным, Айжа же сдержанным и тихим интровертом. Характером он больше походил на меня.