Последовать рекомендациям доктора, как казалось Цецилии, не составляло особого труда. Каково же было ее изумление, когда мать согласилась на все, кроме путешествия. Удивление девушки еще больше возросло, когда баронесса объяснила свое нежелание никуда ехать тем, что они просто не могут себе этого позволить.

Цецилия до этого дня не имела совершенно никакого понятия ни о богатстве, ни о бедности, ни о социальном положении. Ее цветы всходили, расцветали, вяли и умирали без всякого различия между собой; им всем поровну доставалось воды, освежавшей их стебельки, их одинаково пригревало солнце, благодаря которому распускались их бутоны. Она думала, что люди, как и цветы, уравнены в благах земных и дарах небесных.

Тогда госпожа Марсильи впервые рассказала дочери о том, что еще не так давно они были богаты, владели собственным домом, поместьями, замками, но все это оказалось продано и их единственным прибежищем стал загородный дом, который они взяли внаем в этой маленькой деревушке, однако они лишатся и его, если им нечем будет за него платить.

Цецилия захотела узнать, на что же они жили до сих пор, и баронесса не утаила от дочери, что источником их доходов, который скоро иссякнет, были бабушкины бриллианты. Бедная девушка спросила, не может ли она чем-нибудь помочь своему семейству, и тогда мать объяснила ей, что почти всегда судьба женщины зависит от ее замужества. Цецилия вспомнила о союзе, про который говорила ей мать, и бросилась в ее объятия.

– О, милая маменька! – воскликнула она. – Клянусь вам, я буду счастлива, если выйду за Эдуарда!

Госпожа Марсильи оценила всю самоотверженность дочери и поняла, что с этой стороны препятствий задуманному не будет.

Так проходили дни, недели, а состояние баронессы все ухудшалось. Между тем жизнь в эмиграции обещала продлиться недолго: поползли слухи о том, что Бонапарт вернет трон Бурбонам. Поговаривали об окончательном разрыве между первым консулом и якобинцами, уверяли даже, что Людовик XVIII писал по этому поводу Наполеону и получил от него в ответ два письма, все еще позволявшие надеяться наследнику престола.

В это время герцогиня де Лорж вернулась в Лондон и запиской известила баронессу, что на следующий день приедет в Хендон.

Эта новость обрадовала всех, особенно маркизу: она опять будет в своем кругу, ей будет с кем говорить и, как она сама выражалась, можно будет очиститься от этих Дювалей.

Маркиза даже пригласила Цецилию в свою комнату, что случалось теперь лишь при крайне важных обстоятельствах, и запретила ей упоминать при герцогине де Лорж о безрассудном плане замужества, придуманном баронессой в минуту помрачнения ума. Те же строжайшие наставления получила и госпожа Марсильи.

На следующий день, в два часа пополудни, когда баронесса, маркиза и Цецилия сидели в зале, к загородному домику подъехала карета. Скоро раздались удары молотка в дверь, и через несколько секунд горничная доложила о герцогине де Лорж и шевалье Генрихе де Сеннон.

Почти уже восемь лет баронесса и герцогиня не виделись, они обнялись как две давние подруги, которых ни время, ни разлука не заставили забыть прежних отношений. Госпожа да Лорж не могла, однако, не заметить разительной перемены, произошедшей с подругой: лицо ее запечатлело следы болезни.

– Я очень изменилась, – тихо сказала баронесса герцогине, – но прошу вас, не нужно сейчас об этом, вы только встревожите мою бедную Цецилию. Немного погодя мы уйдем с вами в сад и там обо всем поговорим.

Герцогиня пожала ей руку и громко произнесла:

– Ты все такая же, как прежде!

Потом госпожа де Лорж повернулась к разодетой, как никогда, маркизе, сделала ей несколько комплиментов и обратилась к Цецилии:

– Милое дитя мое! – сказала она ей. – Вы сдержали обещание, которое дали мне, будучи еще совсем ребенком: вы прекрасны! Ну же, обнимите меня! Добрые Дювали уже успели рассказать мне о ваших замечательных качествах.

Цецилия подошла к герцогине, и она поцеловала девочку в лоб.

– А теперь позвольте, милая баронесса, и вы, дорогая маркиза, представить вам моего племянника, Генриха де Сеннон. Рекомендую его вам как самого любезного и умного молодого человека.

Несмотря на то что комплимент был сказан при молодом человеке, он ничуть не смутился и раскланялся с величайшим изяществом и простотой.

– Вы знаете, баронесса, – признался юноша, – герцогиня заменила мне мать. Неудивительно, что она меня так расхваливает.

Несмотря на скромную отговорку шевалье, стоило признать, что герцогиня де Лорж не преувеличивала его достоинств. Этому видному юноше с изящными манерами только что исполнилось двадцать четыре года. Он был красив, образован и хорошо воспитан. Однако Генрих де Сеннон, как и бо`льшая часть эмигрантов, не имел теперь ничего. При рождении он лишился матери, отца казнили на гильотине, и все его надежды были на наследство дяди, жившего в Гваделупе и удесятерившего там свое состояние коммерческими оборотами. Но, по странной особенности характера, дядя объявил племяннику, что не даст ему ни копейки, если тот не будет участвовать в его торговом деле.

Все остальные члены знатной фамилии, конечно, воспротивились этому: не для того Генрих де Сеннон получил блестящее воспитание и образование, чтобы заниматься торговлей сахаром и кофе.

Все эти подробности стали известны из общей беседы, изрядно воодушевившей маркизу, ведь о торговле речь велась как о мещанском и недостойном занятии. Госпожа ла Рош-Берто говорила об этом с таким презрением, что баронесса и Цецилия не могли не отнести едкую иронию маркизы к доброму семейству Дювалей, составлявших весь круг их общения. Госпожа Марсильи почти не вмешивалась в этот разговор, однако он становился уже слишком резким, и, чтобы прекратить его, баронесса взяла под руку герцогиню и вышла с нею в сад.

Маркиза, Цецилия и Генрих остались втроем.

Госпоже ла Рош-Берто достаточно было лишь взглянуть на Генриха, чтобы понять, что он, а не какой-то мещанин Эдуард Дюваль, должен стать женихом ее внучки.

Как только герцогиня и баронесса оставили их, маркиза не упустила случая и, чтобы занять шевалье, велела Цецилии принести все ее вышивания и альбомы – госпоже ла Рош-Берто не терпелось блеснуть талантами внучки.

Генрих был знатоком в рукоделии. Долгое время прожив в Англии и Германии со своей теткой, он имел случай видеть и научился судить о нем. Альбомы девушки с рисунками цветов поразили его: у каждого нарисованного цветка было свое имя. Генрих изумился гармонии, в которой находились название и изображение растений. Цецилия с удовольствием рассказала юноше, как выросла среди этих цветов, как сдружилась с ними, как, проявляя в них участие, научилась чувствовать печаль и радость своих благоухающих подруг и, наконец, как, зная их судьбу, наделила каждый цветок особым именем.

Генрих слушал повествование юной красавицы, как сказку волшебной феи, только сказка на этот раз превратилась в быль, а фея стояла прямо перед ним. Если бы другая девушка рассказала ему что-нибудь подобное, он посчитал бы ее сентиментальной или, того хуже, сумасшедшей, но не такой показалась ему Цецилия. Невинное дитя поверяло ему тайны своей жизни, свои переживания, печали и радости; может быть, до сих пор она делилась ими только с любимыми цветами. Одна история, рассказанная девушкой о розе, едва не заставила Генриха плакать.

Маркиза, слушая все это, несколько раз пыталась сменить тему разговора: все эти ботанические выдумки казались ей совершенно бессмысленными и ничтожными. Но Генрих, не разделявший мнения госпожи ла Рош-Берто, думал совершенно иначе и беспрестанно возобновлял начатую беседу – так изумительно и ново казалось ему все это. Цецилия представлялась ему не земным, а каким-то фантастическим творением Оссиана или Гёте.

Наконец маркизе удалось заговорить о музыке, и она открыла фортепиано. Генрих, будучи сам хорошим музыкантом, попросил Цецилию что-нибудь спеть.

Цецилия не заставила себя долго упрашивать; она не знала еще, имеет ли какое-нибудь дарование, а может, и вовсе не имела понятия о том, что такое дарование.

Музыка была для девушки выражением души, и после того, как она с неподражаемой прелестью спела два или три романса, Генрих попросил ее, чтобы она спела что-нибудь собственного сочинения.

Цецилия тотчас согласилась, вновь села за фортепиано и начала одну из вариаций, которую она часто наигрывала на своем прекрасном инструменте. В первых тактах прелюдии послышалось наступление ночи, постепенно смолкающий шум земных забот сменила совершенная тишина, прерываемая лишь журчанием ручейка. В этой тиши раздавалось пение какой-то неизвестной птицы, не похожей ни на жаворонка, ни на соловья. Это пение, изливавшееся из груди девушки, как бы подслушанное ею у неба, одновременно было и надеждой, и молитвой, и любовью.